Пестрецов молчал и подозрительно смотрел на Рахматова. «Уже не провокация ли», — думал он. Но Рахматов говорил искренно.
— Не странно ли, Яков Петрович, — всего три года отделяет нас от того времени, а будто многие, многие века прошли и совсем новая эра настала. А между тем — вон посмотрите, на Волынском полку ещё те же мундиры, а первая школа красных юнкеров — да от неё вашим родным Павловским училищем пахнет! Дух старой Русской Императорской армии витает здесь.
— Я вижу этот дух только в тех славных победах, которые сопутствуют всюду красной звезде, — приосаниваясь и выпрямляясь в седле, сказал Пестрецов. — Красная армия, созданная товарищем Троцким, — первая армия в мире.
Но Рахматов не понял его. Он ответил без задней мысли.
— Единственная армия в мире, Яков Петрович, потому что Европа вступила на опасный путь разоружения.
— А что вы скажете о польской армии? — сказал Самойлов, проницательно глядя на Рахматова. Рахматов принял вызов.
— Польская армия, — сказал он. — Но её победы — это победы красных казаков Будённого, которые изменили нам и перешли на сторону поляков. Это победа русских солдат и офицеров генерала Врангеля… А польская армия и французы тут не причём. Русский солдат непобедим. Побеждает его только такой же русский солдат.
Пестрецов и Самойлов молчали. Они думали и вспоминали то же самое, что думал и вспоминал Рахматов. Марсово поле, уставленное войсками и гомонившее тысячами голосов, им слишком многое напоминало, и это многое было для них печальное и больное.
— Вы помните, — неожиданно для всех и главное неожиданно для самого себя сказал Самойлов, — как точен и пунктуален был Государь. Ровно в одиннадцать! Минута в минуту!..
Никто не ответил. Пестрецов боязливо оглянулся и подозрительно покосился на уши своей лошади. В этом проклятом царстве доносов, казалось, и лошадь могла донести.
Все трое тяжело молчали.
К ним подъехал растерянный полковой командир. На добродушном мужицком лице его была тревога.
— Ваше… Товарищ генерал, — сказал он, — N-ский полк отказывается ждать… Люди вконец промочили ноги. Многие подмётки потеряли. Говорят, это одна провокация, никакого Троцкого не будет. Хотят уходить.
— Скажите, я латышей пошлю, через десятого в расход! — процедил Пестрецов.
— Да, кажется, едет, — сказал Самойлов.
Рахматов побежал к лошадям.
Тяжёлый серый броневик с выставленными пулемётами показался за Инженерным замком; за ним ехал красный автомобиль. В автомобиле сидело несколько человек в шинелях и высоких касках.
— В ружье! — крикнул Пестрецов и галопом поскакал на середину поля. Поле всколыхнулось тёмными рядами. Красноармейцы стали разбирать ружья.
— Стано-ви-ись! — привычным зычным голосом, забывая всё, командовал Пестрецов. Ему казалось, что старое Марсово поле слышит его, что сейчас проглянет яркое майское солнце и он увидит ясное лицо Венценосного Вождя Российской Армии.
— По полкам! Смир-рно! — командовал он в счастливом восторге. Старая голодная Леда поджималась под ним. В её лошадиной памяти вставали другие времена. Ей казалось, что на ней сидит не тяжёлый мешковатый старик, а полный юного задора стройный Саблин, она напрягала свои больные ноги, раздувала чуткие ноздри и готова была скакать, откинув хвост и выгнув спину, куда ей укажут.
Троцкий вылезал из автомобиля, протирал запорошенное дождём пенсне и неловко, неумело брался за путлище, доставая плохо сгибающейся ногой стремя седла.
Офицеры свиты садились на лошадей.
Троцкий объезжал полки. На его лице было самодовольство. Сбылось гораздо больше, чем он когда-либо мечтал. Остро и внимательно из-за пенсне смотрели маленькие глаза. Они видели стройные ряды людей, они видели молодые лица юношей и медленно склонявшиеся перед ним алые знамёна, но они не замечали, что было хорошо и что плохо в войсках. Он не видел обмотанных тряпками, замазанными грязью ног в полках рабочих, он не знал, где хорошо, где дурно пригнана одежда, у кого одет патронташ, у кого его не было. На бледном, одутловатом лице с небольшою бородкой были написаны самомнение и упоение властью, но иногда в глазах мелькал страх. Он боялся, что лошадь споткнётся и упадёт, и потому сидел в седле неуверенно. Большая породистая, тёмно-гнедая лошадь шла, вытянув шею. Троцкий не мог её подобрать, шенкеля у него были слабые. Лошадь была на уздечке, и он держал поводья, всю силу управления возлагая на них. Поводья, оголовье, седло были новые, хорошие, взятые с чужой квартиры, но опытный кавалерийский глаз видел, что они чужие, что Троцкий на них себя чувствует нехорошо, что лошадь для него чужая и что он не полководец и вождь, а просто проходимец и вор, укравший и лошадь, и седло, и уздечку, и недоумевающий, почему его не прогонят и не побьют.
Красноармейцы, курсанты, офицеры, даже коммунисты, смотрели на него со страхом. Бледные лица поворачивались за ним, и старые кадровые офицеры чувствовали, как мороз отвращения и страха пробегал по жилам при приближении этого всадника. Они знали, что кивка головы, недовольного взгляда было достаточно, чтобы схватили и уничтожили тут же, на площади. Про смотры, кончавшиеся такими расправами, ходили легендарные рассказы. Страшное слово «контрреволюция» висело в воздухе, а с кровавых знамён народные лозунги кричали о жестокой классовой борьбе и о смерти всем им, имевшим несчастие иметь когда-либо собственность.
Ехал тот, кого многие считали главной пружиной того, что делается в России, ехал Троцкий, за победы и хорошее настроение частей даривший офицерам золотые часы, бинокли и золотые портсигары с надписями и вензелями прежних владельцев и спокойно разжаловавший командиров полков в рядовые красноармейцы, без суда отправлявший их в тюрьму и на тот свет.
Сзади него, навалившись большим животом на переднюю луку, на прекрасной вороной лошади, круто подобравшейся на мундштуке, ехал, опустив шашку, Пестрецов. Лицо его выражало внимание и угодливость. Он нагибался вперёд, стараясь уловить, что скажет Троцкий, и не пропустить ни одного слова. Ещё дальше ехала свита. Парад был в мундирах, но Троцкий и чины его штаба были одеты в какие-то плотные английские, урсовые пальто, штатского охотничьего покроя. В новых, недавно введённых уродливых касках с большими красными звёздами, все без погон, они производили тем не менее внушительное впечатление и в связи с тою кровью бессчётных смертных приговоров, которою пахло от них, они казались войскам страшною толпою демонов.
Троцкий остановился посреди поля и начал говорить речь. Никто из двадцатитысячной массы, собравшейся на поле, не мог слышать и разобрать ни одного слова из его речи, ветер крутил его слова, и холодный дождь, струями бивший по лицу, заставлял людей щуриться, но речь настолько вошла в обычаи нового правительства, что без неё никогда и нигде не могли обойтись.
Окончив её, он продолжал объезд.
Полежаев стоял перед вторым эскадроном конного полка. Он с ненавистью и отвращением смотрел на приближавшегося к нему Троцкого. Он оглянулся на своих людей. Лица красноармейцев, тупые и голодные, побледнели, и страх был на них. Ни тени восторга, любви, уважения — ничего того, что подмечал Полежаев на лицах народа и солдат, когда проезжал мимо венценосный вождь русского народа — Божий помазанник. Полежаев вспомнил свой разговор с Рахматовым о демонах и чувствовал, что бесовская сила держит его. Ему так хотелось бы броситься и изрубить в котлеты это отвратительное надменное лицо, а он стоял неподвижно и смотрел на Троцкого и не смел, не смел…
«О, Господи! Что же это за сила в нём, — думал Полежаев. — Знаю, что и другие, мне подобные, пробовали и не могли, не удавалось. Не выходило».
Близко было бледное лицо, видна была рыжеватая торчащая вперёд бородка и маленькие усы, видны мелкие капли дождя на усах и щеках, видно пенсне, на которое тяжело налёг толстый борт высокой каски. Полежаев не видел глаз Троцкого. Троцкий не смотрел в глаза своим красноармейцам, как всегда открыто, ясно и приветливо смотрел в глаза каждому Государь. Троцкий смотрел мимо глаз каждого. Это проклятое глядение мимо глаз собеседника было во всей этой ужасной республике, оно характеризовало республику…
Мелкою рысью, неловко трясясь и подпрыгивая в седле, проехал Троцкий к середине площади. Он не выскочил вихрем, как вождь пред свои войска, но прокрался, как вор, оглядываясь и боясь чего-то, и было во всём этом продвижении что-то паршивое и гнусное.
Дождь усилился. На глинистой грязи полки устраивались для церемониального марша. Резко грянул оркестр латышского полка старый бодрый Царский марш. Под этот марш, колыхаясь двуглавыми орлами, проходили мимо Императора полки его Гвардии. Отчётливо, утрированно отбивая ногу, но не давая той плавности хода и лёгкости, которой можно добиться только продолжительной муштрой и хорошей гимнастикой, шли мимо Троцкого курсанты. Молодые лица были повёрнуты на Троцкого, блестящие под дождём красные звёзды сверкали. Курсанты шли коротким шагом, топоча ногами, как ходят молодые люди, играющие в солдат.