Ибрагим принял от Шепера письма императора и Фердинанда. Письмо от Карла Пятого он поцеловал, прижал ко лбу, взглянул на императорскую печать на письме, хвастливо сказал:
— Мой властелин имеет две печати. Одну держит у себя, другую отдал мне. Он не хочет, чтобы между нами была хоть малейшая разница. Когда кроит одежду для себя, такую же шьют и для меня.
Луиджи Грити поддакивал Ибрагиму. Джелал-заде невозмутимо записывал, великий драгоман Юнус-бег переводил, пытаясь быть спокойным, хотя все в нем кипело от наглости этого грека. Куда смотрит их султан? В чьи руки отдал он империю? И как могут это терпеть истинные османцы?
И вновь, как это ни странно, все чаяния свои истинные османцы должны были возлагать на ту, которую еще вчера называли ведьмой и колдуньей и призывали на ее голову все несчастья. Ибо кто же, кроме Роксоланы, мог внести в уши султана правду про наглость великого визиря и кому бы еще мог поверить Сулейман так, как своей возлюбленной жене? Из двух самых дорогих людей должен был выбрать кого-то одного, а поскольку женщина всегда ближе сердцу мужчины, то никто не сомневался в победе султанши.
Гасан-ага, с которым Юнус-бег имел несколько тайных бесед, поспешил к султанше, передал ей все, что узнал о греке, смотрел на Роксолану преданно, восторженно, с нетерпением во взгляде.
— Хорошо, иди, — сказала спокойно.
— Ваше величество, а как же…
— Иди, — повторила она еще более спокойно и холодно.
Не вмешиваться! Стерпеть, не пытаться ускорять события, ждать и ждать, пока этот грек сам не попадет в ловушку, какие любит расставлять другим. Разве же она не пыталась открыть султану глаза на его любимца — и что получила за это? Ибрагим вместе с валиде создали ей невыносимую жизнь, а Сулейман и пальцем не шевельнул, чтобы ее защитить. Сказал тогда: «У меня нет времени подумать над этим». И она должна была вынести все, в то время как грек возвышался с каждым днем. Уже обращался к Сулейману «брат», а за глаза называл «Этот турок!»
Валиде называл «матушка» или «старушка мать», султанских сестер «сестрами». Хатиджа родила ему сына, и теперь только и речи было о том маленьком Мехмеде, словно бы это он должен был унаследовать престол. Роксолане принадлежали Сулеймановы ночи, изредка дни, но все это зависело от настроения и непостижимых капризов султана, чаще же от воли великого визиря, с которой вынуждена была мириться, убедившись в бесплодности сопротивления. Только ждать, надеясь на всемогущее время! Ясное дело, могла бы всякий раз нашептывать султану про великого визиря. Капля камень точит. Но уже не хотела быть каплей, считала это для себя унизительным, ждала, пока капли сольются в поток, в реку, в море и затопят грека навеки!
А султан, то ли уж так отдавшись душой своему любимцу, то ли, может, незаметно подталкивая его к неминуемой гибели, объявил внезапно великий поход против кызылбашей и возглавить этот поход поручил своему великому визирю. Он велел подчиняться фирманам сераскера так, как и его собственным, назвал Ибрагима «украшением державы и этого света, защитником царства и верховным сераскером». Ибрагим отправился в поход, стал издавать фирманы, подписываясь неслыханным титулом — «Сераскер султан». Города отворяли перед ним врата, как перед настоящим султаном. Паши, беги, вожди племен выходили навстречу с богатыми дарами. Двор Ибрагима своей пышностью уже превзошел султанский. Встревожился даже Скендер-челебия, по обычаю сопровождавший Ибрагима, обеспечивавший его поход. Скендер-челебия стал высмеивать присвоенный себе великим визирем титул «сераскер султан», среди своих приближенных вел разговоры о том, что грек намеревается скинуть Сулеймана с престола и захватить власть в свои руки. Разговоры те дошли до Ибрагима, и впервые за многолетнее знакомство эти два сообщника тяжко поссорились, хотя хитрый грек обвинил Скендер-челебию не в распространении слухов, а в том, что тот стал одеваться богаче сераскера и содержал больше пажей.
Вести об этих неурядицах дошли до султана в Стамбул, но султан молчал, как будто ждал, когда Ибрагим сам уничтожит опоры, на которых до сих пор держался. Между тем вторую опору Ибрагима, Луиджи Грити, султан послал с тремя тысячами янычар в Венгрию понаблюдать, как там чтут права султана. Вдогонку Грити было послано сообщение султанского дивана о том, что венецианец задолжал в державную казну двести тысяч дукатов за откупы и две пятых этой суммы должен был уплатить немедленно. Зная, что за невыплаченные долги в этой земле не щадят никого, Грити вынужден был распродать свою золотую и серебряную посуду, а сам в свою очередь бросился грабить Венгрию. Ужас сопровождал его кровавый поход. Янош Заполья прислал Грити двести тысяч дукатов, чтобы спасти землю от разорения, но не помогло и это. Венецианец превосходил жестокостью все доныне слыханное. Не останавливался ни перед какими злодеяниями. Но когда он убил старого петроварадинского епископа Имре Джибака, его оставили даже ближайшие помощники и сообщники. Трансильванский воевода Стефан Майлат поднял народное восстание против Грити. Брошенный всеми, венецианец со своими двумя сыновьями переодетым бежал к молдавскому господарю Петру Рарешу. Рареш немедленно выдал Грити венграм. Ненавистному султанскому приспешнику отрубили голову, а тело бросили на съедение псам.
Карманы у Грити были набиты драгоценными камнями, их разграбили венгерские вельможи. Три воза драгоценностей были посланы в Буду Яношу Заполье. Сыновей Грити задушили при дворе Рареша.
Весть о смерти Грити догнала Сулеймана уже в Персии, куда он пошел, обеспокоенный тем, что шах Тахмасп уклоняется от боев с Ибрагимом, сдает город за городом, скрывая до поры где-то в горах свое грозное войско.
Но еще перед этим, в Стамбуле, Сулейман пережил утрату, может, наитяжелейшую. Истерзанная, задушенная собственной злостью, умерла ночью в своем роскошном гаремном покое валиде Хафса, умерла молча, не высказав своей последней воли, не призвав к себе в последнюю минуту ни единой живой души, и когда напуганный евнух прибежал к кизляр-аге Ибрагиму с этой страшной вестью, тот тоже испугался и растерялся, не зная, как оповестить султана. Обратился за советом к великому муфтию Кемаль-паша-заде, и хотя тот тоже был тяжело болен, однако поднялся с постели и пошел к султану, чтобы донести до его царственного слуха эту печальную весть.
Сулейман, выслушав великого муфтия, опустил голову и произнес слова о возвращении:
— Инна лилахи ау инна илайхи раджи уна. (Воистину мы принадлежим богу и возвращаемся к нему.)
Потом велел, чтобы останки великой госпожи, Великой Колыбели, царственной валиде, положили на носилки почета, накрыли драгоценным покрывалом почтения и чтобы улемы, вельможи, знатные люди Стамбула, выйдя навстречу, похоронили благословенные останки в сокровищнице могилы у подножия тюрбе султана Селима, как сундук с драгоценностями, и помянули благословенную душу ее величества молитвами и величанием и придерживались добрых обычаев оплакивания, отвечавших законам шариата и сунны.
Сам же не проронил ни слезинки и не пошел даже взглянуть на покойницу. Как не ненавистна была эта женщина Роксолане, но даже ее поразило поведение Сулеймана. Не бросить последнего взгляда на родную мать! Не закрыть ей очей! Боже! Что это за мир, что за люди, что за жестокость?
Не простила еще султану его странную холодность, когда через месяц после смерти валиде он повел ее в Айя-Софию, где уже ждал их главный кадий Стамбула, и перед этим суровым человеком, без свидетелей, но с надлежащей торжественностью заявил:
— Я беру эту женщину себе в жены.
Кадий поклонился султану и султанше — так был скреплен этот удивительный брак. Роксолану никто о согласии не спрашивал — ведь для шариата голос женщины никакого значения не имеет. Все произошло так неожиданно, что она и не постигла сразу всего величия этого события, и только впоследствии, когда султан отправился в Персию, а она осталась одна в Стамбуле, когда народ прокричал ее султаншей и уже сопровождалось ее имя не проклятиями, а хвалой и славой, осознала наконец, что произошло невероятное. Пусть не было свадьбы, не сопровождался их брак торжествами, напротив, поражал своей почти возмутительной будничностью, но был этот брак освящен шариатом, возведен к наивысшему мусульманскому закону, и она теперь вознесена, вознесена, возвеличена! Османские султаны и до этого вступали в брак с чужеземками, среди которых бывали и славянки, но все они были дочерьми властителей, князей и королей, а она ведь только рабыня, купленная и проданная, безродная, безвестная, ничтожная и униженная! Кто теперь посмеет назвать ее рабыней? Кто поднимет голос против нее, замахнется на нее, на ее род и происхождение? Ощущала в себе голос крови легендарных амазонок и непокоренных скифов, знала, что не удержит теперь ее никто и ничто, не будет теперь больше ни противников, ни преград. И все прежние страхи и горести казались такими мизерными, никчемными, что хотелось смеяться.