Николай тоже не стал возражать против мнения большинства, оставив в проекте манифеста третий параграф, которым предусматривалась возможность «привлечения местных общественных учреждений и выбранных ими из своей среды лиц к участию в разработке законодательных предначертаний наших до рассмотрения их Госсоветом».
Волнение потрясённых советников достигло такой степени «эмоционального возбуждения», как определил их состояние Константин Петрович, что двое из министров расплакались.
«Государство, видно, жалко стало», — вновь подумал Победоносцев, и на этот раз разумно промолчав, чтоб не посчитали за консерватора.
Будто кому–то могла прийти в голову мысль, что синодский обер–прокурор поумнел и стал либералом.
Император, к радости главы Синода, уступать не собирался, и пригласил на чай Витте, как премьер–министра и его антипода и оппонента, генерал–губернатора Москвы великого князя Сергея Александровича.
Подкрепившись чаем, на глазах изумлённого премьера, с добродушной улыбкой «тирана», Николай вычеркнул красным карандашом пресловутый 3‑й параграф, подписав на следующий день злосчастный указ Сенату.
Сохранив в нетронутом состоянии чистоту самодержавия, император заверял в Указе, что станет «неусыпно заботиться о потребностях страны». Обещал отменить сословные ограничения крестьян. Посулил судам «необходимую самостоятельность…».
А чтоб показать своё отношение к петициям с банкетами, и борясь за порядок в государстве, рядом с Указом велел поместить «Правительственное сообщение».
В нём ярко проступал слог Победоносцева, критикующий участников «шумных сборищ» и «скопищ», о чём с удовольствием прочёл Рубанов–старший.
«Вот это «Сообщение так сообщение». Не то, что фолиант либерального Мирского с его революционной женой…».
Супруга министра внутренних дел горько рыдала, читая усечённый Указ и «Правительственное сообщение», где говорилось о лицах, ослеплённых обманчивыми призраками тех благ, которые они ожидают получить «от коренного изменения веками освящённых устоев русской государственной жизни». Впредь этим лицам запрещается касаться вопросов, на обсуждение коих они не имеют законного полномочия.
Поплакав и вытерев слёзы, которыми, как известно, либеральному горю не поможешь, супруга Мирского записала в дневнике: «Сегодня появился указ. Мне хотелось плакать, когда я читала. Когда подумаешь, чем это могло быть, досадно до боли. Но что же можно с таким человеком сделать? Всех своих министров в дураках оставил…».
«Непостижимо отчего, но каждое столетие российским господам хочется перемен… Как там в стихе:
В Европе сапожник, чтоб барином стать,
бунтует, понятное дело.
У нас революцию делает знать…
В сапожники, что ль, захотела? —
Смешно… Право слово, смешно… Мода пошла с декабристов… Сто прапорщиков захотели управлять государством… Примерно так Грибоедов сказал. И все либералы радеют за народ. А большинство народа разве их поддерживает? — рассуждал Максим Акимович, сидя дома в кабинете, и с удовольствием читая творенье рук и ума Победоносцева. Последнего рыцаря самодержавия… — Интересно, что бы с этими князьями Мирскими сделали пришедшие к власти сапожники?.. Не дай Бог, конечно, это увидеть и до этого дожить. И у государя в семье не всё ладно… Хотя он вида не подаёт, но на охоты зачастил… Шепчутся, что связано это с его сыном… — задумался Рубанов. — Лучше бы Акимом нарекли отпрыска… или Максимом… Но государя с малолетства привлекал образ царя Алексея Михайловича… А ведь Алексеем звали убиенного сына Петра Первого… Да ещё эти черногорки Милица и Стана, — хмыкнул он и, глянув на закрытую дверь, поднялся из кресла, вытащил из тайного места в шкафчике коньячок и плеснул немного в рюмку. — Дело другое, — согрев душу, вновь расположился в кресле, предавшись размышлениям. — Весь двор их язвительно называет: «черногорка номер один — Стана, и черногорка номер два — Милица», — рассмеялся Рубанов, и вновь с опаской глянул на дверь. — Моя супруга хоть и не черногорка номер три, но тоже иногда чудесница бывает, — с нежностью подумал он. — Мигом за дурачка слабоумного сочтёт, увидя, что гогочу в одиночестве… Враз поинтересуется: «Сударь, сочиняете репортаж из жёлтого домика?», «Нет, — отвечу, — пишу записки сумасшедшего генерала «Шесть часов в конке», — даже прикрыл рот ладонью, фыркая из–под неё иноходцем. Плеснув уже не в рюмочку, а в стаканчик, успокоился. — Находит же иногда, как на Собинова, — чуть было опять не развеселился он. — Великим князьям из клана Николаевичей «повезло» с жёнами. Милица Петру досталась, а Николаю Николаевичу или Николаше, как его в романовской семье называют — Стана».
По ассоциации с именем вспомнил о гвардейском напитке, и, выглянув в дверь, ни капельки не маскируясь, велел пробегающему Аполлону занести в кабинет: размолотый в пыль сахар, лимон и размолотый на мельнице кофе.
— Ирине Аркадьевне скажи, ежели поинтересуется, кофейку надумал испить, — поднял своё настроение до верхнего уровня, на коем обитают генералы от кавалерии.
«Интересно, где мой старшенький время проводит?» — уселся в обжитое кресло, ожидая лакея, коего мадам Камилла, пользуясь данной ей властью, возвела в камергеры.
Когда тот принёс на подносе заказ, Максим Акимович, выпроводив соглядатая, посыпал смесью кофе и сахара ломтик лимона, аппетитно закусив им рюмочку коньяка.
Закурил, умиротворённо глядя в окно.
«Данный рецепт, в гвардейском кругу именуют «николашкой», — вновь устроившись в кресле, вытянул к камину ноги, смакуя сигару. — В честь великого князя Николая длинного, как зовут его в гвардии. Наверное, сидя на гауптвахте, название придумали, — решил ещё раз отведать «николашку». — Все помешались на чудесах, — после произведённой процедуры, вновь выпустил к потолку душистый сигарный дым. — Если уж мой учёный брат спиритизмом увлёкся, что же говорить о черногорках… И царицу втянули. Как сына родила, увлечение прошло, но на пальце с тех пор носит перстенёк с эмблемой свастики… На русском севере её даже на рубахах вышивают… Символ Возрождения и Божественного начала…».
Аким гулял по городу пешком, а не на извозчике, что весьма осуждал полковник Ряснянский.
Мимо пролетали купцы в старомодных енотах. Господа катили в шубах с бобрами. Офицеры, в николаевских шинелях и пальто, с удивлением глядели из ковровых саней с отлётом на одиноко бредущего павловца.
У раскрытого окна закусочной, где машина с треском и хрипом крутила барабан с «Варягом», на низенькой тележечке сидел безногий солдат в грязной шинели, и в старую, свалявшуюся маньчжурскую папаху собирал подаяние.
Рядом с ним веселилась небольшая компания.
— Ну что, сражатель, ноги царю–батюшке подарил? — смеялся Яша Шамизон, выкатывая воловьи очи из–за круглых очков.
— Так вам, дугакам и надо, — злорадствовала Ася Клипович. — Что тебе плохого микадо сделал, что ты воевать к нему полез?
Солдат в растерянности улыбался, не понимая, чего добиваются от него господа.
«Пощады никто не желает», — скрипела музыкальная машина.
К своему удивлению, рядом с бывшим одноклассником, Аким увидел сестру.
Лиза с ненавистью глядела на человека в шинели, и что–то зло выговаривала ему.
Что именно, Аким не расслышал.
А какой–то прыщеватый, худой очкарик в пальто с бобровым воротником, ничего не говоря, плюнул в лицо солдату, и пнул папаху, отлетевшую к двери трактира.
Так же молча, ни слова не говоря, Аким подошёл к худому, и без размаха ударил по щеке, стараясь унять ярость, чтоб не пристрелить студента. Так он определил его статус.
Прыщавый субъект, дёрнув головой, чуть не свалился на тротуар, но удержался на ногах, с ужасом глядя на офицера и рыбой раскрывая рот.
Его очки упали рядом с папахой.
— Аким, что ты позволяешь? — не совсем уверенно крикнула ему Лиза, а одноклассник, неприятно улыбаясь, а скорее даже, скалясь, тянул для пожатия подрагивающую руку.
— Быстро поднял и подал солдату папаху, — в упор глядя в воловьи очи, презрительно произнёс Рубанов.
И столько внутренней силы и пренебрежения уловил в его голосе Шамизон, что без звука, втянув голову в плечи, засеменил и поднял папаху, аккуратно положив её рядом с солдатом.
— Сатгап! — с ненавистью выплюнула Клипович.
— Вон! — рыкнул на неё Аким. — Пошла вон! — с яростью глядя на женщину, выкрикнул он, и она поняла, что промедли хоть секунду, офицер ударит и её.
Даже в разгоняющих демонстрацию жандармах она не чувствовала столько ненависти. Для тех это была неприятная работа. А в глазах этого офицера она была не женщиной, а врагом… ненавидящим всё, что любил и чему поклонялся он.
Повернувшись, быстрым шагом пошла прочь, а за ней и вся компания.
Солдат с испугом глядел на офицера, не понимая, почему господин ударил за него другого господина. Ведь на Маньчжурском фронте от одного картавого агитатора слышал, что господа стоят друг за друга против простых людей.