— Допрашивал меня Захаров. Кричал, чтобы сказала, кто к Серёженьке моему ходил. Так я ему и сказала! Да что б я на своего родного сына показания давала — не дождётесь!
Она не сказала только о том, что разъярённый её упорством Захаров пообещал устроить совместный допрос для неё и для Серёжи. И это было одно из немногих обещаний, которое он исполнил.
Ввели в пропитанную вонью палёного мяса камеру, сначала Александру Васильевну, а затем и Серёжу.
Но так уже был истерзан сын, что не сразу его узнала мать.
Видя её страдание, Захаров усмехнулся, и спросил:
— Ну что, расскажешь, кто ещё к сыну ходил, да кто чем занимался?
Гневом сверкнули глаза Александры Васильевны и ответила она:
— Да не бывать такому никогда! Ничего я вам не скажу! Ничего!
— Посмотрим! — усмехнулся Захаров, который питал на этот допрос очень большие надежды.
Сначала избивали Александру Васильевну. Били плетью, скрученной из железной проволоки. Плеть эта разрывала кожу и мясо. Кровь брызгала во все стороны, но единственное, что сказала Александра Васильевна, было слово:
— Изверги.
Затем её облили водой, привели в чувство, и начали истязать Серёжу. Сначала протыкали его раненую руку раскалённым железным прутом; затем начали зажимать пальцы рук между дверью и притолокой и что было сил давить. Серёжа слабо вскрикнул, и начал падать на пол.
— Сыночек, сыночек, — проговорила, плача, Александра Васильевна.
— Ага, заговорила! — обрадовался Захарова, но больше палачи, как ни старались, не добились от неё ни слова.
* * *
31 января, вечером, казнили последнюю группу остававшихся в Краснодонской тюрьме заключённых. Посадили их в две большие сани, и повезли. Полицейские были сильно пьяные; а особенно много набрался Захаров. Но не было с ними Соликовского, который озабочен был, как бы вывезти из Краснодона всё награбленное им добро…
Беспрерывно грохотало; казалось, что бои проходят уже где-то на самых подступах к города.
Аня Сопова старалась улыбаться, и это ей даже удавалось. Она осторожно прикасалась своими ласковыми, хоть и выкрученными пальцами ко лбу Серёжи Тюленина, который лежал на санях рядом с нею, и почти совсем не двигался, потому что всё тело его было совершенно разодрано железными сапогами.
— Серёжа, слышишь меня? — спросила Аня.
И Серёжа слабо кивнул.
— Ты не унывай. Ведь мы всё равно победили, — шептала ему Аня.
Серёжа с трудом раскрыл слипшиеся уста, и ответил:
— А я и не унываю. Ведь я знаю, за что на смерть иду. За будущее.
— А будущее — это бесконечность, — добавила Аня.
В это время, на соседних санях, молодогвардейцы Толя Ковалёв и Миша Григорьев, воспользовавшись тем, что пьяные полицаи не обращали на них внимания, смогли ослабить, а потом и вовсе скинуть путы на ногах. И они договорились бежать, когда их доставят к месту казни.
Но вот и шурф, из которого больше не доносились стоны… Ведь, когда эти вызывающие дрожь стоны не смолкли и через несколько дней, дежурившие поблизости и устрашённые содеянным полицаи начали сбрасывать в шурф вагонетки, брёвна, даже и несколько гранат…
На этот раз арестованных не стали выгружать в бане, так как их было не так уж много.
Качающийся Захаров указал дрожащим пальцем на Ковалёва и крикнул:
— Слышишь ты, богатырь! Ты умрёшь не от руки Соликовского, а от моей собственной руки. Ты будешь у меня восьмидесятым.
Конечно, он не решился бы подойти с сохранившим физическую силу Анатолием к шурфу, но намеривался расстрелять его, стоящего у бездны, издали.
И вот в это мгновенье Ковалёв и Григорьев побежали. Переводчик Бургардт несколько раз выстрелил, и попал Григорьеву в спину. Бездыханный, упал Миша на снег. В Ковалёва стрелял Захаров и ещё несколько полицаев, но попали ему только в руку. А ещё через несколько мгновений Анатолий скрылся в густеющем ночном сумраке…
Захаров долго и страшно ругался, а потом заорал на полицаев, чтобы они завтра же всё перерыли, но нашли сбежавшего.
После этого полицаи взялись за тех молодогвардейцев, которых ещё не успели казнить.
Захаров зачем-то запрыгнул на пустые уже сани и оттуда, нелепо размахивая руками, заголосил:
— А ну, партизанская сволочь, становись перед шурфом!
Аня Сопова уже стояла возле самого шурфа. Она спросила, не повышая голоса, но так, что каждый смог её услышать:
— И что же вы хотите этим доказать?
Резкий приступ пьяного, бессмысленного негодования ударил Захарову в голову; он подпрыгнул на санях, но не удержался и грохнулся на снег, и уже со снега заголосил:
— Казнить их!
Стоявший рядом с Аней Соповой полицай усмехнулся и, посильнее размахнувшись, ударил её прикладом винтовки в грудь…
* * *
Наконец-то! День освобождения был близок! Побитые фашистские части отступали через Краснодон, и старались найти хоть что-нибудь не награбленное их предшественниками и полицаями.
Эвакуировалась из города и полиция. С тёмным, жутким лицом ходил отдавая суетные распоряжения, и чувствующий себя проигравшим Соликовский. Вместе со своей жёнкой и дочуркой собирали они многочисленное награбленное добро, и готовились к отъезду.
Ещё несколько остававшихся в Краснодонской тюрьме молодогвардейцев, и в их числе Люба Шевцова, были переправлены в Ровеньки. Но если Любу, как особо важную особу повезли на машине, то Семёна Остапенко, Виктора Субботина и Дмитрия Огурцова повели в арестантской колонне — по страшным военным дорогам, в холод и стужу.
Шли они совсем голодные, замёрзшие; болели их избитые тела; а рядом шагали надсмотрщики — пьяные полицаи.
Впереди Виктора Субботина шла женщина с плотно связанными за спиной руками. Ноги у женщины были босыми — они потемнели и совершенно распухли. Женщина эта часто спотыкалась, и едва не падала; Витя помог бы ей, но ведь и его руки были связаны. А шедший рядом полицай матерился, и часто пихал женщину или же бил её прикладом в спину.
Не в силах выносить этого, Витя крикнул громко:
— Да разве же можно так с человеком обращаться?
— Вот я тебе дам человека! — заорал полицай, и размахнувшись ударил Витю прикладом в лицо.
Субботин начал заваливаться назад, но его плечом поддержал шагавший следом Дима Огурцов, и произнёс со смешанным чувством жалости и ярости:
— Да что же ты, Витя, к нему обращаешься? Ведь это же фашист!
А Любу Шевцову уже терзали в Ровеньках. Уже почти месяц томилась Люба в застенках, и всё её тело представляло одну сплошную кровоточащую рану. Она не могла спокойно ни лежать, ни сидеть…
И как же она соскучилась по воздуху свежему, по милому степному раздолью! Как хотела окунуться в весну природы! И сказала Люба девушкам, которых схватили по подозрению в том, что они разведчицы, и которые сидели некоторое время в одной с ней камере:
— Передайте всем, что я люблю жизнь… Впереди у советской молодежи еще не одна весна и не одна золотая осень. Будет еще чистое мирное голубое небо и светлая лунная ночь, будет очень, очень хорошо на нашей дорогой и близкой всем нам Советской Родине!
Девятого февраля Любу, Остапенко, Субботина и Огурцова расстреляли в Гремучем лесу. На расстрел Люба шла совсем спокойной, будто и не на казнь шла, а на танцы. Подбадривала добрыми шутками своих товарищей, вспоминала маму и отца, жалела их, просила у них прощения за то, что так рано их покидает; за то, что придётся им хоронить свою дочь.
* * *
В те же дни побывал в Ворошиловграде один из палачей. Усачёв — привёз все дела Краснодонской полиции. Но все эти, запачканные кровью дела, оказались совершенно лишними, потому что и Ворошиловградская жандармерия спешно эвакуировалась.
Тогда Усачёв сложил все дела на подводу, отвёз их на несколько километров от города, развёл костёр да и сжёг все их…
Эвакуировалась из Краснодона полиция. Опустела тюрьма, но заперты были её ворота, и люди, подходившие к этим воротам, робели и отходили. Слишком ещё жгучими были воспоминания о пережитом многомесячном ужасе…
Город словно бы вымер, и как то даже и не верилось, что может в него вернуться прежняя жизнь. Простые люди чувствовали себя поруганными, замученными, втоптанными в грязь, и из домов вообще старались не выходить; а если уж и выходили, и встречались случайно на улицах, то и не говорили ничего друг другу…
Началось оттепель, с крыш звенела первая, робкая капель; и хотя до освобождения степи от снежного панциря, было ещё далеко, в небе, среди туч появились первые проталины в которых сияло тёплой лазурью почти уже весеннее небо. Ну а пушистые края этих небесных проталин были одеты ласковыми золотыми каёмками, которые напоминали о иконах…
Четырнадцатого февраля, вышла во двор своей мазанки Александра Васильевна Тюленина. Её выпустили из полиции в тот день, когда казнили её сына Серёжу. Отец семейства, Гавриил Петрович, который и сам едва держался на ногах от голода да побоев, помог ей дойти мазанки, и с тех пор они хворали. Горела спина Александры Васильевны на которой палачи, казалось, не оставили живого места.