Мне приходилось бороться с желанием поселиться под дверью царской опочивальни. Я не хотела ни есть, ни пить, ни спать, ни ухаживать за сыном, ни одеваться, ни краситься. Не хотела делать ничего, пока не узнаю, что происходит за теми запретными кедровыми створками, в которые я часто входила с такой беспечностью.
Раз за разом я прокручивала в голове события последних нескольких дней. Достаточно ли мышьяка дал мне Гуи? Почему Хентмира умерла, если у нее с ядом соприкасались только руки, а царь, который, без сомнения, был весь вымазан маслом, выжил? Неужели божественное происхождение спасло его? Или это боги, распознав в нем одного из своих, ослабили действие яда?
Обдумывая эти вопросы с той лихорадочной, навязчивой настойчивостью, с которой я теперь думала обо всем, я решила, что из них двоих Хентмира получила несколько большую дозу. Ей приходилось смазывать руки маслом несколько раз, а части его тела лишь однократно подвергались воздействию мышьяка. Надо было раньше подумать об этом. И Гуи следовало это предвидеть. Я проклинала себя за свою полнейшую глупость, но, поскольку новостей из дворца по-прежнему не было, я продолжала верить, что царь может в конце концов и умереть.
Настроение в гареме было мрачное. Женщины не могли ни о чем говорить, кроме состояния здоровья фараона. Из всех келий доносились ароматы курящихся благовоний — это их обитательницы молились перед жертвенниками. Они по-прежнему собирались на лужайке, но разговоры вели тихие и серьезные. Я приказала Дисенк проводить как можно больше времени среди личной прислуги фараона. Они, конечно, держались обособленно, были хорошо вышколены и осторожны в словах, но они наверняка тоже сплетничали между собой, и, кроме того, разве Паибекаман не был одним из них?
Три дня подряд Дисенк приносила только самые неопределенные вести. Гуи и врачеватель держали совет. Царя все еще рвало, и он держался за голову. Во всех храмах молились о здоровье царя. Но на четвертый день она смогла рассказать кое-что определенное.
— Мне удалось поговорить с дворецким, которому приказали осмотреть всю еду и питье, которые отведал владыка в день, когда занемог, — сообщила она, ловко подавая мне на стол вечернюю трапезу. — Вызывали раба, что пробовал каждое блюдо и вино из каждого кувшина, из которого царю наливали вино. У него не оказалось никаких похожих симптомов. — Она искоса взглянула на меня. — Теперь подозревают отравление и проверяют всех, кто входил тогда в покои Рамзеса. Также тщательно проверяют его одежду, прочие принадлежности и косметические средства.
Я тупо смотрела на тарелки с латуком и сельдереем, аппетитно дымящейся жареной рыбой и луком, на маслянистые финики в медовом сиропе. В ароматной чаше для полоскания грациозно плавал розовый лотос, я различала его нежный запах. О том, чтобы положить в рот что-нибудь из еды, невозможно было даже подумать.
— Подозрение не может пасть на Хентмиру, — еле слышно прошептала я. — Она умерла. Значит, я в безопасности.
— Возможно. — Дисенк поклонилась и отступила за кресло, где всегда стояла, прислуживая мне за столом. — Но фараон поправляется, Ту. Он хорошо спал сегодня днем и смог выпить немного молока.
Я оцепенела, не в силах даже поднести руку к листику салата, что лежал передо мной, подрагивая от движения воздуха.
— Поговори с Паибекаманом, — сказала я и не узнала своего голоса — такой он был слабый и тонкий. — Спроси его, что он сделал с банкой масла.
— Я хотела это сделать, — ответила она, — но его нигде нет.
Мне не было видно ее лица.
И еще два дня я несла тяжесть нависшего надо мной ужаса, которая с каждым проходящим часом только росла. Наши отношения с Дисенк были такими же дружескими, как всегда, правда, она говорила со мной меньше обычного, хотя, может быть, мне это только казалось.
О выздоровлении фараона было объявлено публично: вестник огласил новость в каждом дворе гарема; и женщины с видимым облегчением вернулись к праздной болтовне. Я тоже попыталась погрузиться в мелкие заботы, которыми заполняла свое время прежде, но с ужасом поняла, что все они приобрели какие-то мистические свойства. Каждое мое слово и каждое действие имели глубокое, неясное значение, будто они относились вовсе не ко мне. Даже Пентауру, когда я держала его на руках, целовала и прижимала к себе его пухленькое тельце, казалось, был ребенком другой женщины, в другом времени, и чем крепче я прижимала его к себе в нарастающей панике, тем сильнее ощущала, что мое тело становится все более неосязаемым.
Какой-то еще сохранившей ясность частью сознания я понимала, что с каждым проходящим мгновением я все дальше от угрозы разоблачения, знала, что должна расслабиться и почувствовать себя в безопасности, но вместо этого ужас нарастал, и с ним подступала странная уверенность, что рок уже настиг меня, что каждый мой прожитый спокойный час заимствован или украден из той мирной и полной обещаний жизни, которую я вела хентис тому назад.
Часто, когда я сидела, напряженно вытянувшись, у кушетки или когда только выходила из своего помещения, меня охватывало безумное желание убежать, уйти из гарема и затеряться в садах и полях за городом. Рамзес, Хентмира, Кенна, Гуи, Дисенк, даже мой сын, я могла уйти и избавиться от них, и, беззащитной, невинной и свободной, шагнуть в иссушенную чистоту Западной пустыни, и снова стать ребенком, у которого впереди целая жизнь.
Но это была всего лишь мечта, фантазия об очищении и исцелении, и она умерла, когда солдаты пришли арестовать меня, потому что в действительности невозможно было уничтожить ни вину, ни болезнь моего ка.
Я ждала, что Дисенк принесет мне утреннюю трапезу, когда двое стражников загородили собой дверной проем. Кормилица уже закончила потчевать Пентауру своим молоком и собиралась уходить, я играла с ним на кушетке, щекоча его пухлый животик, а он заливался смехом. Стражники не постучали и не задержались в дверях. Когда я почувствовала их присутствие и подняла голову, они уже стояли рядом с кушеткой, с мечами наголо и с невозмутимыми лицами. Исходившая от них угроза сразу заполнила маленькую комнату. Сопровождавший их вестник выступил вперед. Пентауру начал плакать, а я схватила простыню, чтобы прикрыться.
— Госпожа Ту, — сказал вестник, — ты арестована за покушение на убийство царя. Одевайся.
Кормилица завизжала, и вестник нетерпеливо обернулся к ней:
— Замолчи, женщина! Забери ребенка в детскую. Поторапливайся!
— Это просто смешно, — надменно сказала я, прижимая Пентауру к груди, а он испуганно посмотрел на меня. — Вы перепутали. Царь пострадал из-за испорченной еды, как мне говорили. — Ноги у меня одеревенели, но я заставила их повиноваться. Соскользнув с кушетки, я отступила назад, держа Пентауру на руках. — Я не верю, что царь приказал вам ворваться ко мне. Предъяви доказательство! — Я набросилась на одного из солдат, который оценивающе рассматривал меня с головы до ног — Опусти глаза! Я царская наложница!
Но он будто не слышал моих слов, а вестник вытащил тонкий свиток папируса и вручил мне.
Я встряхнула его, чтобы развернуть, придерживая сына одной рукой. Это было предписание начальнику дворцовой стражи заточить меня в тюрьму по обвинению в исключительном богохульстве, которым являлось, конечно, покушение на убийство бога, и оно было подписано самим Рамзесом. Его имя и титул были написаны дрожащей рукой, но вполне узнаваемы. Я бросила свиток обратно вестнику.
— Где доказательства? — спросила я.
В ответ он кивнул стражнику, который смотрел на меня. Тот схватил Пентауру, оторвал его от меня и почти швырнул кормилице. Женщина взглянула на меня полными испуга глазами и стремглав выбежала из комнаты. Последнее, что я видела, — прядь непослушных черных волос сына, торчащих над сильным локтем кормилицы, но его плач был слышен еще долго.
— Одевайся, — нетерпеливо повторил вестник.
Я затрясла головой.
— Я не одеваюсь сама, — возразила я. — Я подожду свою служанку.
— Нет, госпожа. — Вестник огляделся и, увидев на кресле одно из моих платьев, которое я бросила, измятое, накануне вечером, схватил его, протянув мне. — Надень это. О тебе позаботятся позже.
Мне ничего не оставалось, как повиноваться. Хотя сердце мое сильно колотилось и волна слабости накатила на меня, я надменно позволила простыне соскользнуть на пол и, холодно взглянув на мужчин, натянула через голову предложенное платье, медленными движениями разглаживая его на боках. Потом я вопросительно посмотрела на вестника. Он сглотнул, неожиданно улыбнулся мне сладчайшей обезоруживающей улыбкой и поклонился. Я вышла вслед за ним.
Во дворе уже было полно женщин и детей, они замолчали и смотрели, как меня, босую и растрепанную, но с высоко поднятой головой, вели между ними, вестник шел впереди, а двое крепких стражников — по бокам. Мы повернули налево, прошли к помещениям для слуг и, срезав угол по утоптанной земляной площадке, вышли через заднюю калитку.