Давыдка заробел, а ведь не трусливого был десятка. Что, как ткнет его сейчас Чурила мечом в грудь да кинет в воду — и поминай как звали. Может, и через месяц не сыщут, в омуте-то...
Чурила надел шептуны, притопнул ими, чтобы легли поплотнее, и миролюбиво сказал:
— Ты меня, Давыдка, не бойся. Я человек смирной.
— А я не боюсь,— задиристо сказал Давыдка.— Я ведь тоже не лыком шит.
— Все вы не лыком шиты,— пробормотал Чурила и опять помрачнел.— Я, чать, на родину шел. Я, чать, с добрым умыслом...
— А меч пошто? — не утерпел Давыдка.
— Меч-то?.. А как же мне без меча? Много порубил я этим мечом поганых, а нынче иду ко князю Михалке...
— Князь Михалка преставился...
— Да ну?!— удивился Чурила.— Земля ему пухом. А кто же заместо Михалки?
— Брат его, Всеволод,— кто же еще!..
— А ведь и верно,— почесал Чурила в затылке.— Шел я тут мимо кузни, завернул на огонек, вижу — мужики куют мечи. Спрашиваю, что да как. А они мне: «Полюбились, мол, друг другу шурин со стрыем — водой не разольешь».
Чурила все больше нравился Давыдке.
— Не погостишь ли в моем тереме? — предложил он ему. Стоять босиком на хлюпающем плоту стало холодно.
Долго уговаривать Чурилу не пришлось — устал он, да и проголодался: худо ли, отведав боярских хлебов, отоспаться за все ночи под надежной тесовой крышей с веселыми петухами на коньке?!
3
Трудными путями добирался Чурила до Владимира. Меньше года прошло с той поры, как встретился он с Ромилом, а не легла у него душа к его неспокойной жизни. Мчался он с воеводой на борзых конях по половецкой табунной степи, упивался ненавистью, рубил поганых, а их еще будто больше становилось: уходили из жизни дружинники, падали в ковыли друзья, да, видно, зря — как шли половцы на Русь, так и шли, как жгли деревни, так и жгли. Конским хвостом пепелища не разметать. Иная нужна на поганых сила. А в Киеве и окрест Киева силы такой не было и нет.
Слышал Чурила в лавре разные разговоры о владимирском протопопе Микулице. Разговоры-то разные, а где-то все сходились на одном: отчаянной думкой живет Микулица, в проповедях Русь зовет к единению. Общей-де силой мы и не то что с половцами — с кем хошь управимся. Русский народ исполнен мужества, да вся беда в том, что князья разодрали землю на части.
Киевские черноризники, подстрекаемые послушным Константинополю патриархом, нашептывали: «Ишь, чего надумал — выше Киева захотел подняться, всех зажать в жилистую длань. Не выйдет. Не допустим!»
«А почто не выйдет-то? — рассуждал Чурила.— У грека-патриарха своя выгода, у нас — своя. Мы, чай, русские, и Микулица русский — неча нам на Царьград оглядываться, помощи от него не жди. Константинопольскими гнилыми стенами от степи не отгородишься. Нужно свои стены возводить — повыше и покрепче константинопольских». О том, знать, и печется Микулица, о том же болит душа и у Чурилы.
И, распрощавшись с новыми своими друзьями, отправился Чурила старым путем обратно во Владимир — через Чернигов и Рязань.
Вышел он из Киева под благовещенский перезвон колоколов. Не думал, не гадал Чурила, что подзадержится в пути,— на масленицу рассчитывал уже поклониться чудотворной иконе Успения божьей матери во Владимире. Под самой Рязанью свалила его жестокая болезнь. Был он перед этим днем в деревне, ел соленые грибы с луком. Знать, грибки-то попали порченые — утром едва поднялся с постели. Но в деревне оставаться не стал: облился холодной водой, растерся жестким убрусом — вроде полегчало — и тронулся в путь. Не проехав и десяти верст, вовсе ослабел: все вдруг пошло перед глазами колесом. Свалился с седла, а дальше ничего не помнит. Когда очнулся, увидел, что лежит в землянке, а у входа, прямо против лежанки, копошится старик — колдует над вороньей тушкой: вытягивает из крыла по перышку, бросает за порог и бормочет себе что-то под нос.
— Где я, дедушка?-— услышал Чурила будто свой, а будто и не свой, чужой, незнакомый голос.
— В лесу, миленький, в лесу, — живо подковылял к нему старик.
— А давно ли?
— Да уж горошники, почитай, прошли...
Долго еще выхаживал старик Чурилу: отпаивал его настоями аистника и змей-травы, под руки выводил в лес дышать свежим весенним ветром. Знал дед свое дело: ветер-то лучше всяких корений выдул из Чурилы дурную кровь...
Распрощался Чурила со стариком лесовиком, подарил ему кривой нож с посеребренной ручкой, отнятый в бою у половцев, и подался пешком через Рязань на Бужу. А оттуда, от Бужи-то, до Владимира было рукой подать.
Все это и рассказал Чурила Давыдке, а после, когда выпили еще по чаше, рассказал и про то, что приключилось с ним в Суздале.
— Пойдем со мной во Всеволодову дружину,— предложил ему Давыдка.
Чурила помялся:
— Думал я — обратно в монастырь. Игумен не прогонит, примет раскаявшегося грешника...
— Всеволоду грамотные люди нужны,— не отставал от него Давыдка.— Служба трудна, да мошна не скудна.
Чурила о мошне не думал — хором ему не строить. А вот на молодого князя взглянуть хотелось. Но еще больше хотелось встретиться с Микулицей.
Через день Давыдка привел на княжеский двор полторы сотни мужиков, набранных в Заборье и Боровках. Привел и Чурилу, проводил его в сени.
Князь принял их, сидя на деревянном стольце. Микулицу вначале Чурила даже не приметил, только потом разглядел в углу облаченного в черное мужика с рыжей бородой.
Молодой князь понравился Чуриле: образован, смышлен — далеко глядит, радеет за Русь. «Дедов, Мономахов корень»,— с уважением отметил Чурила.
— Что верно, то верно: соломиной не подопрешь хоромины,— заметил Микулица, когда Чурила закончил рассказ о Ромиловой дружине. И замолчал. О сокровенном не говорил, посматривал на молодого князя. По взгляду его Чурила понял: мысли у них одни, за Всеволода Микулица спокоен.— Добрый пастух не о себе печется,— вдруг снова проговорил Микулица.
Взгляды их встретились. Побледнев, Всеволод сказал:
— От беспорядка и сильная рать погибает...
Наверное, в эту минуту он подумал о предстоящей встрече с Мстиславом. Только что прискакал из Переяславля Карпуша: Мстислав идет на Владимир большой силой. Знал Всеволод — бояре ропщут. Но мужики и ремесленники с ним — чья возьмет, чья пересилит?..
У Микулицы нет сомнений: кто правду хранит, того бог наградит. А ведь было и наоборот. Бывало, что правду вдруг все почитали за ложь, а ложь выдавали за правду. Для Всеволода правда — в одном, для Мстислава — в другом.
Но вот перед ним монах — он тоже ищет правду. Стоптал не одну пару лаптей, руки его по локти в половецкой крови,— что привело его во Владимир, почему не во Мстиславову рать?..
И может быть, еще не разумом, а внутренним чутьем, звериным напряжением всех своих сил, Всеволод, рыская в потемках, видел на закраине грозового неба светлую полосу,— многие еще не видели ее, а он видел, и Микулица видел, и Чурила. Что-то ломалось в обычных представлениях: князь, бояре, холопы, народ. Что-то было еще более крупное, даже самое важное,— Русь. Не просто земля, не выгоны и не угодья. За угодья и выгоны боролись раньше — за них шел сейчас и Мстислав. За клок земли. А Всеволод шел за Русь. И Русь эту ныне предстояло отгородить щитами и от Мстислава, и от Ростова Великого, и от Рязани с ее алчным Глебом, и от хитрого Святослава Черниговского, и от половецкой степи, и от степи, которая шире половецкой и в которой уже собирает бесчисленные табуны кровавая монгольская конница...
4
Счастье и несчастье на одном полозу едут. Радовалась Любаша, что привезла ее Евпраксия во Владимир. Втайне мечтала чаще встречаться со Склиром — иссушил ей сердце молодой боярский меченоша. А вышло так, что в боярском тереме удалой Склир вовсе и не такой уж частый гость. А если и захаживает, то не к Любаше. И еще доползли до Любаши слухи, будто чаще всего можно встретить меченошу у камнесечца Левонтия, будто ходил он на масленицу за город не один, а с молодой Левонтиевой дочерью Антониной...