Да ведь если подумать, то и верно: на что Склиру Давыдкина роба? Левонтий нынче в почете, в княжеский терем вхож, со Всеволодом накоротке, не хуже знатного боярина. Женится Склир на Антонине — и ему почет. Не останется Всеволод в долгу перед дочерью своего любимца.
Тяжело Любаше — не отвалить холодного камня от сердца. И старая ключница, на что голубиная душа, не может ее успокоить.
— О чем печалишься, красавица? — допытывалась она.— Расскажи старой, облегчись...
А когда Любаша, собравшись с духом, рассказала, старуха оторопела:
— И думать о таком не смей. И из сердца выбрось. Тебе Склир ровня?
— Ровня не ровня,— запальчиво отвечала Люба ша,— а из сердца выбросить не могу. Помоги мне, бабушка.
— Да уж как тебе помочь, не знаю. Забудь его, каменного, Любаша...
— Забыла бы, коли смогла. А когда невмочь?
Работы в тереме у молодой боярыни много, и с работой Любаша справляется хорошо. Евпраксия к ней ласкова, ни разу еще не поругала — то плат подарит ей за труды, то пожалует вышивной убрусец.
Захария тоже не скуп: то серьгами, то чеботами одарит Любашу, но у боярина совсем другое, у него свое на уме. Старый одной ногой уж стоит в могиле, а все на девчат поглядывает, как кот на сметану. Встретит Любашу — то за ногу ущипнет, то за ягодицу. Хихикает, подмигивает. Фыркнет иной раз Любаша, выскочит прочь из ложницы. А боярин вслед хохочет:
— Рыжий да плешивый — люди спесивы... Тихо не лихо, а смиреннее — прибыльнее.
И принялся допекать Любашу по всякому случаю. Боярыне Евпраксии за всем не углядеть, да и на сносях она, плавает по терему утицей,— вот Захария и взялся извести Любашу. То квасу ему принеси, то меду налей, то попарь его в баньке. В баньке боярин и раньше любил париться, а тут хоть два раза на дню. Лежит на полке, крякает, глядит на розовое Любашино тело, облепленное мокрой рубахой.
На боярина жаловаться некому: боярин сам себе хозяин, сам себе голова.
И случиться же такой беде: пристал как-то Захария к Любаше на красном крыльце — она возьми да и оттолкни его. Не удержался боярин на хилых ногах, покатился по ступенькам, ударился темечком о сухой глиняный ком — и ну кричать.
На крик сбежалась челядь, приковыляла, опираясь на клюку, и старая ключница. Склонившись над Захарией, стала вертеть его и так, и этак, просит Любашу помочь. А Любаша ни жива ни мертва. Наконец коснулась ключница боярской ноги — Захария глаза выкатил из обрит от боли. Старуха почмокала губами:
— Кажись, ногу повредил...
И — зыркнула на Любашу укоряющим взглядом. И от взгляда этого старухиного стало Любаше совсем не по себе. Поняла она — пощады не жди. За такие проделки и крепких мужиков гвоздили, а девку просто сгноить в порубе. Кинулась она в покои, сама не помнит зачем, столкнулась с боярыней (тут бы и повиниться, упасть ей в ноги!), а она — назад, да старушке-ключнице в объятия. Но у старухи руки слабые, пальцы тоненькие, сухие — где им удержать Любашу?!
И опять бы Любаше остановиться (еще время было!), но уж легкие ноги перенесли ее за ворота. А там и сама не помнит, как оказалась на берегу реки.
На реке вдоль берега к колышкам лодки привязаны, мужики под кустиками ловят рыбу. День жаркий, мужики скинули порты, чтобы не мешались, стоят в воде по пояс, разговаривают друг с другом.
Любаше не до мужиков, она их и не разглядела — слезами застлало ясный день,— вскочила в лодку, только схватила весло, чтобы оттолкнуться от берега, как из кустов прямо напротив нее высунулась бородатая морда:
— Ай да баба!
Любаша вскинула весло над плечом, и морда исчезла. Кусты зашевелились, из них осторожно вышел мужик с постным лицом и озорными, бегающими глазами.
— Весло-то положи,— спокойно посоветовал он.— Не озоруй.
— Я не озорую,— решительно ответила Любаша и подняла весло еще выше.— Не подходи, а то ударю.
— -Ишь ты,— остановился мужик и почесал ногу о ногу. Глаза его так и стригли Любашу.— Далече ли собралась?
— Тебе-то что?
— Мне-то ничто, а вон шумок у Волжских ворот: не тебя ли, кума, разыскивают?
Кровь отхлынула от Любашиного лица, она будто сама видела, как бледнеет. Мужик даже испугался, захлопотал, засуетился вокруг лодки. Христовый лик его стал еще постнее. Любаша выронила весло, опустилась в натекшую на дно лодки грязную лужу.
— Может, помочь чем, а? Может, помочь? — суетился мужик.
Любаша молчала. Тогда мужик, рассудив по-своему, оттолкнул лодку и осторожно повел ее за кустами вниз по течению: здесь, под самым берегом, их не было видно.
Пока плыли, Любаша и взглядом не повела: холодом обдало ее всю — словно иней в волосах, на губах, на ресницах. «Куда же теперь? Теперь-то куда?» — застыла в голове возникшая еще на боярском дворе отчаянная мысль.
— Теперь-то куда? — спросил мужик. Голос его будто взорвался в Любашиных ушах: она вздрогнула и очнулась.
Ткнувшись носом в траву, лодка покачивалась на волне. За мыском, за зеленым покатым горбом, виднелся Владимир: избы посада, высокая деревянная стена, над стеною — белая грива Успенского собора. Ветер доносил с пойменного луга веселую перекличку птиц.
— Не то у меня заночуешь,— участливо предложил мужик.
Любаша молчала. Мужик неловко покашлял.
— Назад-то ворочаться — куда? — вдруг спросил он.
Ничего плохого мужик не подумал, но в словах его был страшный для Любаши смысл: а что, если он и впрямь вернется назад? Она вскочила на ноги — лодка покачнулась и черпнула бортом воды. Мужик закричал:
— Оглашенная!..
«И впрямь оглашенная»,— подумала Любаша. Куда ей теперь податься? К мужу нельзя. Аверкий — боярский пес, в тот же час донесет на нее тиунам. Но кроме как в Заборье, у Любаши на всей земле — ни души. И тогда вспомнила она о Мокее. Всем им кузнец заместо старшего брата. Ежели и не спрячет, то посоветует. Подскажет, как быть.
Чуя неладное, мужик пристально разглядывал Любашу. Дурных мыслей у него не было.
— Эх-ха, — проговорил он, щуря узкие глаза. — Ступай-ко, да лодку не опрокинь. Оно видно: счастье наше собаки съели...
Так и не проронила Любаша ни словечка, хоть в душе и благодарила мужика. А мужик еще долго глядел ей вслед, поддергивал штаны и протяжно вздыхал. С чем, с чем, а с горем он знаком. Горе, оно ведь как вода — со всех сторон окружило. Да разве каждому подсобишь. У самого, чай, семеро по лавкам — вона какие борозды пропахало горе-то на лице...
Любаша шла по лугу как пьяная. Добралась до леса, упала на траву, зарыдала. Не о Склире рыдала Любаша (о Склире она ни разу за день не вспомнила) — рыдала о своей загубленной жизни. Теперь на люди-то как показаться? Теперь боярыня и на дне морском сыщет... И все-таки тайно верила: только бы Мокея найти, Мокей обязательно поможет.
К Заборью она подходила уже ночью. Но в деревню не свернула — вышла тропкой вдоль Клязьмы прямо к Мокеевой кузне.
Тихо было в кузне. Ни огонька. С чего бы это? Даже домница не дымилась. Разбитые черепки были холодны.
...Крепко поработал Мокей на князя Всеволода, много наковал ему мечей и копий — вот и заснул богатырским сном, вот и не слышал, как подошла к кузне Любаша (юноту-то он еще днем отослал отдыхать и откармливаться в деревню). Не вдруг проснулся он даже и тогда, когда Любаша тряхнула его за плечо:
— Мокей, а Мокей!..
В деревне со сна лениво полаивали собаки. Мокей сел на соломенном ложе, протер глаза. Во тьме не сразу разглядел Любашу, подумал, что тормошит его юнота.
— Мокей, а Мокей,— жалостливо шепча, снова наклонилась над ним Любаша.
— Никак, послышалось,— удивился кузнец.— Любаша, ты?
— Я,— сказала Любаша. Ноги ее подкосились, она опустилась перед ним на колени.
— Да как же это?! — растерялся Мокей, пытаясь поднять Любашу.— Да что же это ты?!
Он провел ладонью по ее холодному лицу. Любаша прижалась к его руке, и он почувствовал в горсти ее горячие слезы.
5
Аверкий проснулся от властного стука в дверь. Стучали рукоятью меча.