— Спасибо тебе, Словиша! — стал горячо благодарить друга своего Звездан. — Без тебя бы мне пропадать.
— Ишшо не спеши радоваться, — охладил его Словиша. — То, что меды у боярина пили, — не сватовство. Настоящих-то сватов зашлем, как столкуемся с Однооком.
— А как заупрямится?
— И такое может быть. Малого Конобей за дочь свою не запросит… Приметил ли, как загорелись у боярина глаза?
— Радуется…
— А чему радуется-то? Оба они хитрые пауки — что Конобей, что твой батюшка. До крови будут драться за каждую ногату. Свой расчет у Конобея. Вот и радуется, что тебе мочи нет, что не слезешь ты с Одноока. А коли так, придется твоему батюшке за радость сыновнюю раскошелиться.
— Да с Одноока и дырявого армяка не взять! — воскликнул Звездан.
— То-то и оно, — отвечал Словиша. — И потому ни тебе, ни мне ехать к нему не след. Без Кузьмы Ратьшича нам в таком деле не обойтись.
— А что же Кузьма?
— Кузьма свое дело знает, — улыбнулся Словиша.
Загадками отвечал дружинник, говорил, а всего не договаривал.
— Ладно уж, — сказал Словиша, видя, что Звездан обиделся на него. — Должок за твоим батюшкой давнишний водится…
— Ратьшичу, что ль, задолжал?
— Самому князю. Провинился он перед Всеволодом, как снаряжал дружину в поход. А у Ратьшича любая провинность на заметке.
Дальше распространяться о своей задумке Словиша не хотел. Но задумка была верная. Только бы не уперся Кузьма.
— Садитесь-ко да все толком сказывайте, — оборвал сбивчивую речь Словиши Кузьма.
Был он в простой белой рубахе ниже колен, в чоботах на босу ногу. Лицо гладкое. И хоть хочет казаться строгим Кузьма, но смеющиеся глаза все равно выдают хорошее настроение.
В добрую пору попали дружинники на двор к Ратьшичу. Он и впрямь был с утра у Всеволода, и князь пожаловал ему за верную службу свою гривну на золотой цепи.
Так и снял при всех в трапезной со своей шеи и повесил на шею Кузьме, чем немало раздосадовал присутствовавших при этом прочих близких своих бояр.
— Не знаю, чем и заслужил я твою ласку, княже, — растроганный неожиданным подарком, сказал Кузьма.
— Чем заслужил, про то я знаю, — ответил Всеволод. — Но помни: награда сия не токмо за прежние твои труды…
— Али в верности моей сомневаешься, княже?
— Сомневался бы — сам гривну носил.
Зароптали бояре, поглядели на Ратьшича с завистью. Тогда широко расщедрился князь.
— Всех жалую, всех, — сказал он и стал дарить кому что досталось: одному перстень, другому шубу, третьему соболью дорогую шапку. Никого не обошел Всеволод, чтобы не ссорить между собой близких людей.
— Хоть и не привезли мы с собой богатой добычи, — приговаривал он, наделяя дарами бояр, — не на половцев ходили, в сече лютой голов не ложили, а и без крови достали большего.
Про Новгород сказывал князь, но не всем это было вдомек. Один только Ратьшич и понимал Всеволода — за то и красовался он среди прочих с княжеской гривной на шее, за то и лобызал его Всеволод при всех в уста. И еще такое сказал Кузьме:
— Что-то не вижу я среди гостей Словиши со Звезданом. А они верные мои слуги. Передай им, Кузьма, слово мое ласковое и два перстенька: один, золотой, — Словише, а другой, серебряный, — Звездану. Справно выполнили они мой наказ, справно службу несут княжескую…
И снова ничего не поняли ближние бояре, и снова смекнул один Ратьшич, за что благодарит дружинников князь. Это они привезли Всеволоду добрую весть из Чернигова, и желаннее той не было уж давно.
Вот отчего радовался Кузьма, вот отчего посмеивался, глядя, как смущаются, сидя перед ним на лавке, Словиша со Звезданом.
Начал было Словиша сказывать ему про Одноока, но Ратьшич оборвал его:
— Перво-наперво я вас подарочком порадую.
И протянул обоим на раскрытых ладонях перстеньки.
— Да за что же нам такая честь — княжеское отличие? — удивился Словиша.
— А за то, что сами вы храбрые, а кони у вас добрые. За то, что не задержали, в срок привезли Всеволоду весточку от черниговского князя.
— Дорог подарок, да дело пустое, — сказал смущенный Словиша. — Мало ли разных грамоток возили мы князю!..
— То грамотка особая.
Еще раз поблагодарили Ратьшича дружинники, примерили перстеньки — в самый раз — и приступили к главному.
Пока Словиша рассказывал, со Звездана пять потов сошло.
— Так это ты женихаться надумал? — с усмешкой спросил молодого дружинника Кузьма.
— Я… — с трудом проглотил тугой комок, застрявший в горле, Звездан.
— Сноровистый ты, — сказал Кузьма, — ну, ежели свадьбу играть надумали, то самое время к Покрову…
— Вот-вот, — поддержал Словиша. — Оно и в самый раз. Да только кто толковать станет с Однооком?
— С того бы и начинал, — понятливо улыбнулся Кузьма. — Эй, кто там!
На клич появился отрок.
— Живо неси опашень, да понаряднее! — распорядился Ратьшич. — Да шапку лисью, да меч, да сапоги.
Принарядился Кузьма — его и не узнать. Только что сидел в рубахе — мужик мужиком, борода пегая, волосы всклокочены, а тут прошелся гребешком, покрасовался перед дружинниками — те и глаза открыли от изумления. Да еще только что подаренную золотую цепь повесил на шею. Приосанился, руку положил на перекрестье меча, грудь выгнул колесом — орел!
Вышли все вместе на крылечко, Кузьма сел на коня и велел ждать. Отъехал в сопровождении молодого мечника.
— В самый раз попали мы на Кузьму, — сказал Словиша Звездану. — Ишь какой он нынче игривой.
А Кузьма тем часом уже подъезжал к усадьбе Одноока. Боярин в медуше [186] был, когда он постучался в ворота.
— Кому там еще не терпится? — проворчал Одноок. Был он в плохом настроении: на одном из бочонков поослабли обручи, вылился мед, да еще конюший сунулся не ко времени, стал говорить о пропавшем атказе.
— Где пастухи-то? — свирепо тараща глаза, спросил Одноок.
— В порубе.
— Кой день уж хлебушко мой жуют не впрок, — сказал боярин. — Али у самого рука ослабла, али не нарезали батогов?..
— Тебя ждали, кормилец, — униженно пробормотал конюший.
— Я, что ль, буду коня искать? — набросился на него Одноок.
— Про Вобея мужики-то сказывают…
— Чо про Вобея-то, чо?
— Да будто он и увел коня…
— У меня и увел, аль других табунов ему мало? Что глаза вытаращил?.. Ты не гляди, ты живо поворачивайся — ежели не сыщешь коня, так и сам насидишься в порубе.
На том и прервал его властный стук в ворота.
— Кому там еще не терпится? — проворчал боярин и велел отворять.
— Батюшки! Да, никак, сам Кузьма у меня гость! — воскликнул он, преображая свое лицо: из мрачного оно вдруг сразу сделалось веселым и приветливым, а спина сама изогнулась, и руки сами потянулись к стремени.
— Вижу, не ждал ты меня, Одноок, и приехал я к тебе не ко времени, — сказал Кузьма, принимая услужливость хозяина как должное. «Пущай подержится за стремя, пущай берет коня под уздцы, — подумал он, глядя, как суетится Одноок. — Ишшо и не так он сейчас закрутится, как напомню ему о давешнем обмане».
— Да когда же не ко времени бываешь ты в наших домах, Кузьма, — говорил боярин, забегая перед Ратьшичем и заглядывая ему в лицо, — когда же не ко времени, ежели сидишь одесную [187] от князя и милость черпаешь из его рук?! Все мы твои верные слуги и помощники, и в теремах наших не мы, а ты всему хозяин.
— Вона куды хватил, боярин! — рассмеялся Кузьма. — Нешто и в твоем тереме я вольной господин?
— Истинно так, — не сморгнув глазом, отвечал Одноок.
— Значит, и ты мой слуга, и я волен брать в твоем терему все, что ни захочу?
— Бери все, но только брать у меня нечего. Неурожайный нынче выпал год, так в ларях у меня не сокровища, а мыши…
— И в скотницах золота нет?
— Откуда золото? Нет у меня ни золота, ни серебра, Кузьма, а все, что сказывают, так это просто наговор.
— Нешто и табунов у тебя нет?
— Да разве это табуны! Одни клячи…
— И земли нет?
— Худородная земля-то. Ту, что пожирнее, другие наперед меня вгородили в свое поле.
— Да как же живешь ты, Одноок, как же перебиваешься? — издевался над боярином Ратьшич.
— Так вот живу, так вот и перебиваюсь, — не замечая издевки, вздыхал и охал боярин. — Хоть бы князь меня призрел, — может, и встал бы на ноги… Слышь-ко, Кузьма…
— Ась?
— Что бы тебе словечко за меня перед Всеволодом замолвить?
— Эко чего захотел, боярин! Да как же я словечко за тебя замолвлю?
— А так вот и замолви…
— Да как же я словечко замолвлю, боярин, — продолжал Ратьшич, — коли ты у князя нынче в опале?
— Что ты сказываешь, Кузьма? — отшатнулся от него Одноок. — Да в какой же опале, ежели греха за собой не зрю?