Только тогда, пересчитав своих убитых и оказав помощь раненым, фермеры поняли, что упустили из рук победу. Пыл ярости сменился в них холодным, истинно новоанглийским ожесточением. Они подобрали оружие и бросились бежать — по дороге на Лексингтон.
До Лексингтона было шесть миль — шесть гибельных миль для красных мундиров. Возмущеньем была охвачена вся округа; из-за каждой каменной ограды, каждого плетня, куста и дерева, из каждого встречного дома в этот апрельский день гремело непокорство. Больные ползком подбирались к окнам и оттуда стреляли в захватчиков, подростки прятались в траве, выбирая удобную мишень, женщины за дверьми амбаров заряжали ружья для мужей, и фермеры, перебегая с места на место под защитой каменных новоанглийских оград, стреляли вновь и вновь. Какой-то паренек влез на хлев с парой кавалерийских пистолетов, застрелил проходящего внизу младшего офицера и сам был застрелен. Но вообще залпы в красных мундиров оказались бессильны против таких военных действий — исподтишка, с ножом или топором в руках.
Без руководства, без команды или указа фермеры дрались, как им подсказывало чутье, отчаянно, талантливо, как им больше уже не суждено было драться никогда, — так, будто знали, что здесь, сегодня, весь замученный, бедный простой люд наконец-то ощутил свою силу.
Шесть миль до Лексингтона — только там для англичан наступила передышка. Городок был домом, жильем, там оставались женщины и дети, поэтому мужчины подстерегали врага за пределами городишки, в поле и в лесу. В Лексингтоне красных мундиров ожидало подкрепление, но тем временем к городку, привлеченные эхом перестрелки и вестью о происходящем, быстро облетевшей всю округу, сотнями стягивались фермеры.
Получив подкрепление, англичане выступили вновь — назад, на Бостон, — и в этот раз им досталось еще пуще. С горем пополам они брели обратно, а их кололи, резали, рубили…
— Они дошли до Чарлстона, — сказал всадник, — вернее, то, что от них осталось.
V. Рождение революционера
Из всего этого, из шума и смятенья, из поразительной истории, ввезенной из Новой Англии всадником, нарождалось что-то новое, грандиозное и непостижимое — что-то, побуждающее двигаться, действовать, а не прикидывать да рассуждать. Так думал на другой день Том Пейн, стоя перед городской ратушей среди бушующей толпы, самой большой за всю историю Филадельфии — почти в восемь тысяч человек. Толпа — она и есть толпа, чего с нее возьмешь; она галдела, горланила, волновалась, в ней возникали водовороты; время от времени она затихала, прислушиваясь к ораторам, которые один за другим поднимались на трибуну обличать нов и угнетение — понятия достаточно общие и вполне безопасные. Преобладали пробостонские настроения, но там и сям стояли, многозначительно улыбаясь, тори — тори в последние месяц были склонны многозначительно улыбаться.
Пока ораторы обращались к толпе в целом, краснобаи помельче витийствовали всяк в своем кружке. И Джексон Эрл, колесный мастер, посреди гневных обвинений по адресу королей и тиранов вообще и одного короля в частности, призвал Пейна в свидетели:
— Ну, подтвердите, Том, — потребовал он, — кто нами правит, англичанин или немец?
Пейн пожал плечами. На смену трепетному возбужденью вчерашнего дня к нему сегодня возвращалась прежняя холодная апатия. Лишь на короткий миг ему явилось лучезарное виденье, он бы не взялся объяснить, почему оно таяло сейчас, в этой толпе. Одно только он знал твердо — его все это не касается, он — Пейн редактор; был Пейном-нищим, однако теперь, как и тогда, у него ничего нет. Он может ненавидеть, корчиться в муках, негодовать, но как он может мечтать?
— Я про Георга говорю, — не унимался Эрл.
— Да немец, надо полагать.
— Вот! И какой немец? — вопрошал Эрл, обращаясь к толпе. — Ничтожное ганноверское отродье, отъевшийся хряк — и это он-то наделен правом помазанника Божия? Послушайте-ка, что я вам скажу, друзья мои! Да я б на месте Господа Бога…
Поодаль, взгромоздясь на самодельную трибуну из ящиков, призывал к тишине Куинси Ли. Только что до него квакер Арнольд выступил с предложением создать вооруженную милицию.
— Ну так как же? — пританцовывая от волнения, надрывался во всю мочь нескладный косоглазый верзила Ли. — Что на это скажет народ?
Толпа ревела.
— Кто первым выйдет и вслед за мною заявит, что готов положить жизнь, поднять свое оружие, свой меч во имя святого дела, которое зовется свободой…
У, как взревела толпа!
— Подобно тем, кто пал под Лексингтоном и Конкордом…
Толкаясь, Пейн стал выбираться из толпы, а у него за спиною гремел голос Арнольда:
— Подобно тому, как от века сражались англичане, отстаивая права англичан…
— Выпиваем? — Эйткен сказал Пейну, когда тот шагнул в лавку, оставив за спиной прохладную звездную ночь.
— Выпиваем, — кивнул Пейн.
— Поди, печенка прогнила насквозь, скоро развалится окончательно.
Пейн усмехнулся и снова кивнул.
— Были сегодня на площади?
— Как же, — сказал Пейн и, плюхнувшись в кресло, уставился собственные ноги.
— Порадовались, наверно, что материал для дешевых сенсаций в руки плывет?
— Я не радовался, — сказал Пейн. — Я испугался.
— То-то и хлебнул, я смотрю! Как бумагу марать, так герой, понадобились кулаки — сплоховал, голубчик.
— Я не за себя испугался.
— И правильно. — Долговязый шотландец удобно облокотился прилавок, явно находя жестокое наслаждение в колкостях, которые отпускал своему редактору. — Правильно, говорю вам, поскольку много ли стоит ваша жизнь?
— Да ничего.
— Ага, так вы признаете это?
— Я это знаю, — свирепо проговорил Пейн.
— И тем не менее испугались.
В дверь постучали, и Эйткен, прервав свои нападки, пошел открыть. Это был старый Айзек де Хероз, сторож при синагоге еврейской общины. Пейн видел его не первый раз. Держа под мышкой истрепанный молитвенник, он неторопливо поклонился Пейну и шотландцу и разложил молитвенник на прилавке, любовно, бережно придерживая рассыпающиеся страницы.
— Вы бы такой могли напечатать? — спросил он Эйткена.
Пейн и Эйткен склонились над книгой — с любопытством, впервые в жизни разглядывал Пейн древнееврейские письмена; Эйткен, сощурясь, вглядывался в старинный шрифт.
— У меня и шрифта нет такого, да и не сумею.
— Кой-какие литеры есть у меня — правда, не все. Остальные можно отлить. Набирать будете, как здесь.
— А что здесь? Дьявольские измышленья я набирать не стану.
— Это молитвы, — улыбнулся старик.
— Папскую молитву набирать не буду, — упрямо сказал Эйткен. — и языческую не буду. А вы вдобавок требуете, чтобы я голову ломал над вашими литерами.
— Это простые молитвы, их поймет всякий, — мягко сказал старик.
— Прочтите вот это по-английски. — Эйткен ткнул пальцем в Раскрытую наугад страницу.
Старик прочел:
«— Да, помню я все это: душу
Излить готов в повествование. Вечно
Преследует нас ненависть. И вечно,
Как жадный зверь, невежество терзает
Страдальцев наших. Вечно льется кровь.
Правители над нами возносились,
Свирепые, жестокие безумцы,
Пустою мыслью тешась: уничтожить
То, что Господь взлелеял. Был однажды
Тиран, перелиставший Книгу Бога,
Ища глагола острого, как меч,
Чтоб нас сразить. И вот нашел строку,
Гласящую: „Да будет предан смерти
Укравший смертного, чтобы продать его…“»
Пейн, осторожно тронув старика за руку, остановил его:
— Достаточно, отец, мы это напечатаем.
Эйткен собрался было что-то сказать, но покосился на Пейна и промолчал.
— Вы были сегодня возле ратуши? — спросил Пейн у старика.
— Я там был.
— И что думаете об этом?
— Думаю, что это начало пути, долгого и тяжкого.
За полночь, когда старик давно ушел, Пейн сидел в лавке и наблюдал, как Эйткен, негромко чертыхаясь, сражается с древнееврейскими литерами.
— Идите спать, — в пятый раз повторил ему Эйткен.
— Какой там сон, неохота.
— Надо бы рассчитать вас к свиньям собачьим за то, что втравили меня в эту чертову затею.
Пейну отчаянно хотелось поговорить, хотелось, чтобы родная душа отозвалась на его думы; хотелось услышать смех и слезы, незначащие восклицанья.
— Скажите, вы любили женщину? — спросил он Эйткена и в ответ услышал:
— Совсем сдурел!
А ему просто хотелось найти частицу прошлого, откуда он мог что-то взять и поделиться с другим, пока все это не растаяло как дым.
…Корсетником Пейн перебывал в Тетфорде, Лондоне, Дувре, Сэндвиче; в Порсмуте, Брайтоне на юге, в Бате, Винчестере, Бристоле — он нигде не приживался. Какое бы новое ремесло ни испробовал, всякий раз возвращался к корсетам; ткал ли он, латал ли сапоги, резал ли по дереву, портняжничал, копал землю, пахал или сеял, он возвращался назад к корсетам, они были его судьбой. И когда жил в Сэндвиче, встретил Мэри Ламберт.