Ознакомительная версия.
— Не серчай, барин, коли што не эдак, — прогудел Семен Данилович. — Не поминай лихом.
— Что вы, братцы, — растрогался Крылов. — Что вы такое говорите, Семен Данилович? И поспели к сроку, и поклажа в сохранности… Я вам чрезвычайно благодарен!
— И мы премного довольны, — степенно ответил в свою очередь старшой. — Будет нужда… мы завсегда…
— Да, да, конечно! Будьте здравы. И спасибо за службу, — Крылов по очереди пожал мужикам тяжелые, будто свинцом налитые, узластые руки. — Вы уж сильно здесь, в Тюмени, не того… Соблазнов много, поостерегитесь.
— Да мы, конешно… Нешто не понимаем, барин, — забормотали мужики, хотя по их глазам было видно, что прямо отсюда устремятся они в долгожданный трактир. — Да нам и не можно… Лошадей куда ж…
Дольше других Крылов задержал в своей ладони узкую, холодную, как лед, руку Акинфия.
— Прощай, Акинфий. Да помни, что я говорил тебе. Понадоблюсь, ищи меня в Томске, в университете. Кто знает, может, пригожусь?
— Прощай, барин, — хмурясь отчего-то, пряча глаза, ответил паренек. — В каждой избушке свои поскрыпушки. У тебя своя дорога, у реки — своя, у меня — третья.
— Так ведь и дороги сходятся, — не согласился Крылов. — Экий ты, право, Акинфий.
— Каков есть.
С лёлей пообнимались троекратно, по-русски.
— Спасибо тебе, отец, за науку, за рассказы твои. Любопытно мне было с тобой, полезно, — сказал Крылов.
— Дак вить… оно так, — прослезился дедок. — Хороший ты барин, оно и любопытно. Може, не эдак выходило, не прогневайся А мы што, будем жить-поживать, мед-пиво попивать. Наше дело такое, где упал, там и вставай…
И он раскатился мелким дробным смехом, озаряя напоследок, полюбившегося барина доверчивой пустотой младенчески беззубой улыбки. Таким и запомнился.
Великий Сибирский тракт свел Крылова с людьми, ставшими за время путешествия близкими. Он же и разъединил их, уступая власть свою другой великой дороге — реке.
Номер в пристанской гостинице оказался вполне сносным. Даже с видом на Туру.
Крылов подошел к окну, распахнул. С заречных долин доносилось слабое дыхание сенокоса, затем оно пропало, сменившись душновато-кислой вонью дубленых кож.
— Закройте окно, Порфирий Никитич, — заботливо посоветовал Пономарев, готовя таз, кувшин, воду и полотенце. — Мы уж с Габитычем узнавали. Здесь как раз напротив кожевенные да овчинно-шубные заводы почитай со всей Тюмени собраны. Так что оно и понятно… Местные сказывают, даже купаться нельзя. Опасно! Накожную болезнь подхватить можно!
Крылов с сожалением прикрыл створки. Настроение, приподнятое было хорошим видом на реку, поугасло. И отчего же так получается неладно?! Человек и природа никак не могут ужиться друг с другом. Либо она его наказует стихиями, бурями да землетрясениями. Либо он ее изводит под корень… Что с этой бедной Турою станет лет через двадцать-тридцать? И рыба уйдет, и вода погибнет, от ядовитой грязи задохнется…
На высях нагорных свобода и воля!
Эфир не отравлен дыханьем могил;
Природа везде совершенна, доколе
С бедою в нее человек не вступил.
Шиллеровские стихи из «Мессинской невесты», запомнившиеся с юности, наполнились вдруг особым смыслом.
— …Дубленки здешние на всю Сибирь славятся, — спешил избавиться от груза добытых сведений Пономарев. — Тюменцы кожи-то выделанные в Барнаул поставляют. А там наловчились барнаулки шить. Видали, может? Модные нонче полушубочки! Вот приедем в Томской, получите жалование, и вам такую закажем. Модную да теплую.
— Да, да, Иван Петрович, непременно, — рассеянно ответил Крылов. — Что еще здесь имеется знаменитого?
— А ковры! — с готовностью откликнулся Пономарев, старательно поливая мимо рук. — Яркие-преяркие! И все цветами, букетами да бутонами по темному полю. Все мальвы да георгины… Мохровые ковры делают, с ворсом. И паласы безворсовые тоже. На паласах узор попроще: олени, кошки, собаки, кони. Но тоже ничего. И главное, екзотично! Чисто по-сибирски. Еще сундуки ладят кованые. Из кожи налима кошельки выделывают…
— От Маши не было писем? — прерывая падкого на экзотику Пономарева, спросил Крылов.
— Нет, Порфирий Никитич, не было. Да и не уговаривались ведь. Ужо до Томска потерпите, напишет Машенька. Непременно напишет. Я сестру знаю.
Крылов склонил голову, подставил под струю воды прокаленную в пыли и на солнце шею. Он тоже знал Машеньку: скупа на письма, не побалует лишней, не обещанной лаской… Ну да и он сам хорош, тоже не Сахар Медович: одну только депешу из Камышлова и отправил жене…
Струйки воды скатились с плеч, щекоча, потекли под сердце. Мысли о жене всегда вызывали в нем неосознанную тревогу, чувство непонятной виноватости, детское желание спрятаться, будто вот сейчас, сию минуту, скрипнет дверь и войдет Маша, со своим немигающим взглядом, с укоризненно поджатыми бледными губами: «Ах, друг мой, вы опять наплескали на пол…». Он любил жену, сострадал в ее многочисленных недугах и женских слабостях, честно громоздил на свои плечи все, что мог, из их общей семейной ноши — на то он и мужчина! — и… непроизвольно, безотчетно старался пореже думать о ней. Душа человеческая — вечные сумерки, разве углядишь-поймешь все твои движения?
Пономарев, пребывая в прежнем прекрасном расположении духа, набросил ему на голову походное полотенце, рушник с петухами, подарок Николая Мартьянова, и Крылов с удовольствием зарылся лицом в прохладную чистоту простой жесткой ткани. Иногда вещи, как и люди, сами о том не подозревая, способны утешить, успокоить одним лишь прикосновением.
— Вот немецкий естествоиспытатель Либих советует измерять степень культурности народа по количеству потребляемого мыла, — разогнался и все никак не мог остановиться Иван Петрович, намолчавшись с Габитовым сверх всякой меры. — А я бы, Порфирий Никитич, иначе предложил. Степень культурности общества исчислять в его отношении к прекрасному. К красоте. К предметам искусства.
— Каким же образом исчислять-то? — иронически улыбнулся Крылов. — Градусами? Цифрами? Графиками? Словами? Чем?
— Можно и словами, — упорствовал Иван Петрович. — Слыхивал я, анкетки изобретать стали. Ответил на вопросы — и видно, что ты за индивидуум. Какой степени.
— Так для анкеток-то надо быть хотя бы мало-мальски грамотным, — с грустью срезал воспарившего родственника Крылов. — А народ наш, вы сами знаете… Эх, любезный Иван Петрович, до анкеток мы еще не скоро дорастем… Уж лучше — мылом, как советует господин Либих…
Он досадовал на Пономарева, затеявшего никчемный спор, на самого себя, за то, что спор этот все-таки задел, царапнул душу… Молоточки, исчезнувшие было, вновь появились и принялись выстукивать изнутри череп, словно пара дятлов, исследующих пустоты в стволах деревьев. Магнитом потянула к себе кровать, и он более не стал противиться, сказал Пономареву, что хочет спать, и лег.
Проснулся он поздним утром, когда горячее солнечное пятно переместилось со стены на подушку. Поднес к глазам часы и поразился тому, как долго спал. Сказалась многодневная, длительно сдерживаемая усталость.
Пономарева не было. В комнате было тихо, лишь в коридоре слышалось мерное шорканье веника о ковровую дорожку. В углу номера, за платяным шкафом, оцепенело сохла в дубовом бочонке пожелтевшая пальма. И как это вчера он ее не заметил?
Пошатываясь, Крылов прошлепал босыми ногами в угол, вылил в закаменелую землю полкувшина воды, припасенной Иваном Петровичем. Долго разминал комки вокруг волосатого стволика. Вспомнился Авиценна… «Пальмовая душа, дабы стать пальмовой, не нуждается в растительной или еще какой-нибудь силе, хотя ее действия суть не что иное, как действия растения. Пальмовая душа является растительной именно потому, что она пальмовая…»
Мудрено изъяснялся древний ученый. За то, что признавал за растениями право на душу, ему крепко доставалось от церковников. Хотя если взглянуть сейчас, к примеру, вот на эту заморенную «пальмовую душу», то любому станет очевидно, как томится и тоскует она в неуютном гостиничном номере. Жильцы все временные, им не до пальмы, норовят окурки о ствол задавить. Горничные забывчивы…
Покончив с хлопотами над пальмой, Крылов наконец умылся и сам. Одевался он уже торопливо, чувствуя свою вину перед помощниками, которые сейчас, верно, заняты оформлением груза, поливкой капризных влаголюбивых экзотов.
Так и оказалось. Вышедши из гостиницы, он не обнаружил возле складов ни одной корзины. Все они благополучно переселились на пароход, в грузовой отсек второй палубы.
— Полный порядок! — прокричал из каюты Пономарев, просунув в окошечко встрепанную голову. — Идите к нам!
Двухпалубный пассажирский пароход «Фурор» постепенно заполнялся людьми. В третий класс еще не пускали, и толпа переселенцев, из тех, кто побогаче (билет на этот речной транспорт стоил на полтора рубля дороже против тарифа «Барнаула»), терпеливо дожидалась своего часа.
Ознакомительная версия.