— Значит, дождалась! — словно о давно решенном, вымолвил Тырков и обнял Павлу: — А я тебя…
Увидев на пороге своей избенки дочь, а за ее спиной начального человека казачьего отрядца с корзиной в руках, Мамлей Опалихин все понял и заплакал. Долго не мог успокоиться. Утирая глаза хвостом сивой бороды, пытался сказать что-то важное, брызгал слюной, тыкал пальцем в иконный угол, складывал руки над головой, обнимал Павлу. Следом заскулила ее мать — домостарица Улита. Немного успокоившись, стала креститься и поклоны истово класть.
— Это они в Пыскорский монастырь засобирались, — объяснила Павла Тыркову. — Давно дожидались… Одна я у них осталась. А теперь и меня вроде как нет…
Однако не только до Пыскорского монастыря Мамлей не дотянул, но и до Тобольска. В пути, на струге, рассекающем встречную волну, Богу душу отдал. Будто задремал, убаюканный скрипом весел, плеском иртышских вод, криком суетливых чаек, дыханием бескрайних сибирских просторов. Лицо его было спокойно и умиротворенно, как у человека, до конца исполнившего свой земной долг и получившего наконец заслуженный отдых на небесах. Успокоилась и Улита. Решила с дочерью до конца своих дней оставаться.
Что до Вестима Устьянина, то Палагушка полюбилась ему с первого взгляда — точно так же, как полюбилась Тыркову его Павла. Обе излучали ту простоту и сердечность, которую так щедро рождает близость к природе, повседневная работа и неприхотливость. Вот и сыграли сослужильцы сразу две свадьбы. Сыновья-первенцы у них тоже один за другим родились. Вестим к тому времени принял духовный сан и отбыл в Тюмень к Никольской церкви, а Тырков остался служить в Тобольске. Но товарищество их на этом не распалось, а лишь крепче стало. Да и то сказать: от одного города до другого по битой дороге каких-то полтораста верст, а это по меркам конных казаков рукой подать — всего два лошадиных бега. Туда и обратно за четыре дня обернуться можно. Вестима такой пробежкой не испугать. Он хоть и священник, но казацкая выучка в него накрепко въелась. О Тыркове и говорить нечего. Дорога для него — второй дом.
Только вскоре судьба их в разные концы сибирского ополья развела: Тыркова в Кондинские и Тавдинские земли, а Вестима в Тарское Прииртышье. Там и там предстояло новые сибирские крепости срубить — Пелым и Тару, православными храмами их украсить, с немирными вогулами, остяками и татарами в дружбу войти.
Казацкое дело известное — в одной руке плотницкий топор, в другой пищаль или острая сабля. Жаль, третьей и четвертой нет, а то бы и им работы хватило.
У походного попа тоже забот не меряно. Ведь казаки, как дети, — набедокурят, а потом душу перед отцом духовным настежь норовят открыть. Им немного и надо — поплакаться, утешение или строгое наставление от него получить. А после опять с чистой совестью грешить и каяться, каяться и грешить.
Именно тогда, на Пелымском ставлении, Тырков близко сошелся с нынешним атаманом старой ермаковской сотни Гаврилой Ильиным, покойным Семеном Шемелиным, отцом Богдана Аршинского Павлом и другими казаками Тавдинского списка. Всего за две недели срубили они из березового жердя Пелымский острог с семью башнями. Об этот острог немирный вогульский князец Аблегирим со своими сыновьями, внуками, племянниками и споткнулся. Не захотел подобру-поздорову царю Федору Иоанновичу челом ударить, под его высокую руку стать, волостишку и другие пожалования на Москве с почетом получить, пришлось с оружием в руках его осаживать. Тогда Тырков и отличился, в честном единоборстве осилив Таганая Аблегеримова. Это открыло ему путь в Москву, свело с Нечаем Федоровым, ускорило продвижение по службе. А потом Нечай сам в Сибирь поверщиком пожаловал. Занятый при нем новыми делами и поручениями, Тырков все реже и реже вспоминал о Вестиме Устьянине. Не на глазах он, как прежде, а потому и не в мыслях текущего дня. Вспомнится порой, своим праведным теплом душу согреет и вновь отдалится, станет не человеком, а образом.
И вдруг до Тыркова докатилась весть, что с Вестимом беда случилась. Послал его Тарский воевода Андрей Елецкий к чатскому мурзе Кошбахтыю с предложением отступиться от недобитого правителя Сибири Кучум-хана, русское подданство к своей пользе принять. Но татары с Черного острова посольский отрядец в пути переняли, а казака Горячку Смерда коньми надвое разорвали — дескать, так и с другими тарскими жителями будет, если они нос из крепости высунут. На такое изгальство Елецкий тем же ответил — погромил и сжег городок на Черном острове, но Устьянина и его спутников там не нашел. По словам плененных татар, сын Кучум-хана, Алей, их кочевым аргынам запродал. Теперь ищи ветра в поле.
Андрея Елецкого на воеводстве сменил его брат Федор. Охота ли ему посольский отрядец, не при нем плененный, в киргизских степях искать? У него других забот полон рот. Отмахнулся от Тыркова, как от назойливой мухи:
— Нет у меня людей, чтобы с тобой к аргынам посылать. И уверенности нет, что пленники у них. Степняки — народ хитрый, осмотрительный — сбыли, поди, твоего Вестима с рук найманам, киреям или кыпчакам. Мало ли наших полоненников по их стоянкам разбросано? Всех не воротишь.
Тогда Тырков казацкий круг из бывалых послужильцев собрал:
— Каждый из нас в руках степняков может оказаться, братцы. Но у каждого вера должна быть, что товарищи его в неволе не бросят. Не бросим же и мы своих товарищей! Сами покуда не имеем возмоги в пределы ордынцев ходить, так у них торговые бухарцы и прочий хожалый люд бывает. Русский, да еще священник, в любом обличии приметен. Или кто-то из азиатов об нем проговорится ненароком. Вот и ниточка к нему. Ухватясь за нее, и весь клубок распутать можно…
Год ушел у Тыркова на то, чтобы на след Вестима напасть, еще год, чтобы с помощью сартов, приходящих в Тару и Тобольск из Южной Сибири с торговыми караванами, его из неволи на изделки с Московской Руси выменять.
Народ, у которого томился Вестим, звался карагасами и кочевал с оленьими стадами от реки Уды до Кана. Поначалу карагасы держали его на веревке, заставляли собирать сушняк для очага, таскать тяжести, прислуживать на стоянках. Кормили объедками, относились, как к собаке. Однако то упрямство, с которым он переносил такое обращение, та страсть, с которой молился, та чистоплотность, с которой он содержал себя и свою изношенную, выгоревшую на солнце и давно потерявшую первоначальный цвет фелонь, навели их на мысль, что Вестим не простого, а шаманского рода, а раз так, то не следует гневить его небесных и подземных покровителей, лучше делать орусу всяческие поблажки и кормить досыта…
Так Вестим стал страстотерпцем. А когда его сын-первенец Никита и старшая дочь Тыркова, Аксюта, слюбились и под венец счастливые пошли, старые товарищи и вовсе породнились.
Вот почему не с воеводы Катырева, как советовал Нечай Федоров, а со своего закадычного друга и свата Вестима Устьянина Тырков сбор пожертвований для нижегородского ополчения начал.
— Наконец-то и нам честь выпала русскому делу послужить! — выслушав его, исполнился радостью Вестим.
Уже к вечеру следующего дня ризница Воскресенской церкви стала похожа на сокровищницу, разделенную перегородками на несколько частей.
— А перегородки для чего? — не понял Тырков.
— Чтобы чистое серебро с мешаным не путать, — объяснил Весим. — Чистое у меня в этом отсеке соберется. Рядом — белое, с оловом смешанное. Дальше — черное, с примесью серы. Здесь — свинчатое, а здесь на меди.
— Лишние труды, — вздохнул Тырков. — Ведь все это добро придется ломать и плющить. Целиком везти да еще в такую даль — чересчур громоздко и заметно. Сразу разбойные шиши набегут. Да и возов чуть не вдвое больше потребуется.
— Зачем ломать? — удивился Вестим. — Проще переплавить, а слитки по возам упрятать. Слитки-то небольшие, плоские. По лигатурам их нехитро разложить. Зато на Денежном дворе в Ярославле хлопот не будет.
— А ведь и правда! — хлопнул себя по лбу Тырков. — Как я сам до этого не додумался? Ну сват! Ну голова! У кузнеца Тивы Куроеда выварной горн для переплавки серебра хоть и грубоват, да выбирать не из чего. Лишь бы ты ему с переплавкой по старой, по отцовской памяти помог. Сделаешь?
— Вестимо, Василей! Мог бы и не спрашивать. Это долг мой!
При крещении родители нарекли его Ивашкой, но когда малышонок, едва на ноги встав, на просьбы старших стал по-взрослому отвечать «вестимо», они и прозвали его Вестимом. Это второе имя к нему так прижилось, что, и возмужав, он им остался.
Есть люди, которых время старит, усушивает или, напротив, вширь разносит. А Вестим каким в юные годы был, таким и в зрелые остался. Разве что невыразительное в молодости лицо его со временем обточилось, стало привлекательным и даже величавым. В нем читается скорбь, мудрость, прозрение и еще много такого, что дарует нелегкая, но праведная жизнь. Таким же величавым, распевным и многозвучным стал несильный когда-то его голос.