От таких слов розовые щеки Шемелина-младшего пунцовыми сделались.
— Спасибую за хлеб-соль! — стремительно поднялся он из-за стола и уже снаружи, торопясь вдоль крыльца к воротам, в сердцах бросил: — Сперва ты меня сынком называл, а после… И-е-е-ех, Василей Фомич! А я-то надеялся…
Хлопнула воротная дверь. Дрогнули над нею колокольцы с бубенцами и тут же смолкли.
Ушел Сергушка Шемелин и досаду свою с собой унес. Но тут появилась в обеденке Павла.
— Зря ты так резко с ним простился, — подала голос она. — Можно бы и помягче. Как-никак, а Сергушка по отцу сирота. Его не только приструнить, но и ободрить надо. А концы обрубать — не твоя забота.
— Это в каком смысле «не моя»? — решив, что Павла все еще не остыла от того бестолкового разговора, в который они впали до появления Сергушки, усмехнулся Тырков. — И какие-такие концы ты имеешь в виду? Вразуми!
Но она его тона не приняла.
— Вразумлять я тебя не собираюсь, Вася, а подсказку дам. Авдотья Шемелина сына от себя далеко не отпустит. Так ведь? На нем теперь все семейство держится. Но мать есть мать. Ей неволить его простительно. А тебе нет. Вот и не возбуждай в нем супротивника. Не указывай, что ему рано делать, а чего нет. Лучше такое поручение дай, чтобы он значимость свою почувствовал. А там, глядишь, все и устроится.
— Пожалуй, что и так. Надо подумать, — без особой охоты принял ее подсказку Тырков и, глянув на удлинившиеся с восходной стороны тени, заторопился: — Так я пойду?
— Иди, конечно. Только скажи, когда вернешься?
— Рано не получится, — прихватив берестянку с грамотой, шагнул с крыльца он. — Перво-наперво с Вестимом Устьяниным посоветуюсь, потом в Успенском монастыре и на Гостином дворе думаю побывать. А с утра доложусь Нечаю Федорову и прямым ходом в Ямскую слободу двину. Серебро само на свет не явится. За ним походить надо, покланяться.
— Походи, походи, — поддакнула Павла. — С Вестима начал. По-родственному. Боголюбно. Одно только не забудь: у баб серебра не меньше, чем у кого другого. Хоть и у святых отцов.
— Это ты к чему? — замер у крыльца Тырков.
— Ох, и тугодум ты, Васильюшка, — рассмеялась в ответ Павла. — В помощницы к тебе набиваюсь, вот к чему! Не сидеть же мне в пяти стенах, когда такое делается. Пока ты с Сергушкой беседовал, я домашнее серебро впрок собрала. Теперь по другим дворам пойду, если дозволишь. В четыре ноги у нас лучше получится.
Все в Тыркове так и возликовало: ай да Павла ай да разумница! Кто бы другой на ее месте сумел быть выше себя? Даже не верится, что это она давеча на полтора разговора сбилась! И как после этого в женской натуре разобраться?
Но будто с чужого голоса он опять брякнул:
— Надо подумать. Ты жди…
— Ждать не устать, было бы чего, — приласкала она его взглядом. — Возвращайся поскорей, Вася.
Этот взгляд всю оставшуюся часть дня неотступно сопровождал его, помогал вести переговоры с монастырскими и посадскими людьми, звал назад, под родную крышу.
Вернулся Тырков, когда уже ночь на крепость пала, и темень замкнутых крепостных стен очертания дворовых построек проглотила. Такое ощущение, будто идешь по дну глубокой безмолвной пропасти, наполненной множеством едва уловимых звуков, падающих сверху.
Еще издали Тырков заметил мерцающий свет на крыльце своего дома. Его источал ночник, затерявшийся среди блюд, приготовленных к ужину. А вот и Павла в светлой воздушной подволоке поверх парчового сарафана. Белой птицей выпорхнула она к нему из густой зыбкой темноты.
— Ладно ли сходил? — спросила она шепотом.
— Ладно, — эхом откликнулся он. Затем предупредил: — Есть не буду. На Гостином дворе постоловался. — И вдруг смущенно признался: — Спешил обеденку со спальней перепутать. А?
— Значит, дождался, — жарко обняла его Павла. — Имеешь полное право…
Вкладочное серебро, собранное в городе и на посаде, Тырков решил хранить в малой ризнице за иконостасом Воскресенской церкви. Божий храм для такого дела — самое надежное место. А если в нем служит иерей, подобный Вестиму Устьянину, так и вовсе. Ведь это не просто поп, а поп казацкого рода, бессребреник и страстотерпец. К тому же сват Тыркова.
Пути их сошлись без малого четверть века назад в Соли-Камской. Тырков к тому времени успел на казацкой службе заматереть, а Вестим, только-только из взростков выйдя, на отцово выбыльное место поверстался. Отец его Устьян Иконник не только службу исправно нес, но и мастером на все руки был — кедровые доски для изготовления икон ладил, ставцы и складни растворенным в ртути серебром покрывал, а к церковным праздникам большие восковые свечи с кресчатым подножием лил. Да вот беда, однажды его в тайге на заготовках подрубленной лесиной насмерть прибило. А тут как раз царское повеление тамошним вотчинникам Максиму и Никите Строгановым приспело: сто служилых людей для поставления Лозвинского городка спешно набрать и походным порядком за Камень отправить. Ну и пришлось Вестиму вместо отца в казацкую лямку впрягаться. А какой из него казак? — Телом небогат, лицом неказист и нрава чересчур смиренного. Такого соплей перешибить можно…
Оно и перешибло бы, не возьми Тырков Вестима к себе в товарищи. Где надо, свое плечо вместо него подставлял, от обид и напастей уберечь старался, по-братски делился всем, что сам имел. Тот и потянулся к нему всей душою.
Из Лозвинского города их перевели на службу в Тобольск, который в ту пору подчинялся Тюмени и стоял не на ближнем мысу Алафейской горы, называемом Чукманским, а на дальнем — Троицком. Успенского мужского монастыря за острогом тогда еще не было, а было общежитие немощных братий и сестер во имя Соловецких чудотворцев Зосимы и Савватия, и сиротствовало оно на другом берегу Иртыша возле устья реки Тобол безо всякого сторожения. Лишь церква Во имя Всемилостивого Спаса стояла уже там, где сейчас стоит, — под высоченным береговым кривляком на идущей через Кречатников перевоз в сторону Тюмени дороге.
Истосковавшийся по Божьим храмам Вестим при любом удобном случае стал бывать не только в тобольской городовой церкви Во имя Живоначальной Троицы, но и в Спасской, и в Зосимо-Савватиевской. Узрев такое досужество, святые отцы принялись его к духовному пению приобщать, к таинствам церковной службы, а после и к рукоположению в церковный чин готовить. Особенно старался настоятель монастырского общежития Кондрат. С черными попами в Сибири скудость превеликая. На Московской Руси им живется куда вольготней, чем за Камнем, оттого и бегают они от сибирской повинности всякими правдами и неправдами. Вот и решил Кондрат залучить блаженного, по его разумению, казака к себе в обитель.
Но Вестима не в иеромонахи, а в белые попы тянуло — к пастырской службе, несущей добротолюбие и милосердие всем и каждому. Однако, не скрепив себя узами супружества, о такой службе и думать нечего. Ведь это таинство во образе духовного союза Исуса Христа с церковью. А где на Сибири сыщешь ту, что готова разделить с тобой подобный союз? Православных невест, как и черных попов, здесь и по сю пору по пальцам счесть можно. Не по своей же воле большинство служилых и посадских людей с иноверками по грехам своим и похотям живут. Так они же миряне, с них и спрос другой.
Запечалился Вестим, в раздвойство впал. Не по нему далее в казаках оставаться, однако пришлось терпеть, случая, который бы все по своим местам расставил, дожидаться.
И такой случай вскоре представился. Тогдашний тобольский воевода Владимир Кольцов-Мосальский послал Тыркова с отрядцем казаков в Самарские, Кодские и Назымские городки за ясаком, а Вестима, по хотению настоятеля монастырской обители Кондрата, в Тобольске оставил. Пусть-де к принятию обета послушания готовится.
— Неладное это дело — в твои-то годы от жизни в монастырь уходить, Вестим, — осердился Тырков. — Опомнись. Слово крепкое дай, что меня дождешься.
Тот в ответ:
— А что изменится? Ты, чай, не в Москву посылан, Василей, а совсем в другую сторону. Там невестить некого.
— А я говорю: вперед не забегай! — отрубил Тырков. — И на другой стороне православные люди живут. О Каяловых небось слыхал? То-то и оно. Коли тебе к ним нынче не попутно, я исхитрюсь мимоходом побывать. Кто знает, может, твоя судьба там прячется? Но ты сам решай!
Предложение Тыркова застало Вестима врасплох. Ну, конечно же, он слышал о русских старожилах, за много поколений до сибирского похода Ермака перебравшихся на Обь с Дона и его дочерней реки Каялы. С остяками [11] и татарами за полторы, а может, и две сотни лет они сумели найти общий язык, сохранив при этом свою веру и обычаи, а со служилыми людьми чуждых им московских царей, породивших на Руси неостановимую смуту, иметь дела заопасались: очень уж они буйные, многогрешные, невоздержанные на крепкое питие. Вот и затаились в таежной глуши неподалеку от тех мест, где Иртыш сливается с Обью, — на Самарских и Назымских увалах. За такую отчужденность жители Тюмени, Тобольска и Лозвинского городка их сильно невзлюбили, стали каялами либо челдонами презрительно называть. Но одно прозвище другого не лучше. Ведь каялы — это кривой берег, похожий на коромысло, а челдон — человечишко с Дона. Вместе получается кривой человечек или что-то в этом роде. Зато сибирцы к русским старожилам относятся с превеликим почтением, величают их паджо-лака, а новопоселенцев с Руси, будь то служилые, посадские или пашенные люди, зовут отчужденно — каса-гула, иначе говоря, просто люди. По одним слухам, челдоны в Сибири в задавние времена от нашествия свирепых ордынцев укрылись, по другим — из донецких степей их природные бедствия выпугнули. Будто бы реки тогда вдруг вспять потекли, а земля стала проваливаться под ногами. Одно точно: челдоны свою веру и язык и здесь сохранили. А вера людей не только по крови, но и по душам роднит.