– Во! – сказал Томила. – Право слово! Да что оно, богатство? Сегодня хоромы, а завтра пепел. А любовь и в огне не погибнет…
Разволновался Томила, на дщан опять забрался, крикнул:
– А есть ли поп, который на радостях, победы нашей ради, обвенчает, о мзде не думая, сей же миг, Пашу и…
– Настю! – крикнула девушка свое имя.
Толпа добродушно хохотнула. Объявился поп, свидетели. Повалили гурьбой любопытные в церковь. И Томила, прослезившись, хотел уж было на коня садиться, но тут вцепились ему в кафтан двое посадских мужиков изможденных, с глазами голодными и тоскливыми:
– Рассуди нас, Томила! Богом тебя заклинаем, рассуди!
– Я не судья, – сказал Томила, – но коли вы просите послушать вас – послушаю.
– Нет, ты нас рассуди! – сказал один из мужиков. – Как скажешь, так и будет. Мы от своей тяжбы устали и в нищету пришли.
– Говорите!
– Построил я новый забор, – начал один.
А другой вставил:
– Соседи мы.
– Построил я новый забор, – повторил первый, – а тут случись большой ветер. Забор и упади на его сторону, на его огород.
– А в огороде у меня огурцы росли, – вставил сосед. – Цвет был сильный, завязь хорошая. И все погибло.
– А он в отместку, – с яростью крикнул первый, – потоптал ногами мой огород! Да ладно бы – столько же, сколько забором помяло, а лишков сажени на две хватил.
– Обидно было! – крикнул с визгом второй. – Тебе бы стерпеть, а ты что сделал?
– Свиней я ему в огород пустил!
– А я тех свиней по пятачкам бил.
– Бил бы в бока, а то ведь по пятачкам. Она, бедняжка, посинеет, ногами дрыг – и готова. Сколько свинины собакам скормил! Кто ж дохлятину покупать будет? Но уж я отыгрался.
– Зверь! Зверь! Корова у меня к нему нечаянно зашла на огород – забор-то лежит, – а он ее загнал в катух[21].
– Загнал я ее в катух и чистой рожью целый день кормил, а потом погнал к нему на двор, а она, корова-то, лопнула!
– Ну а я…
– Хватит! – Томила Слепой поднял над истцами руки, словно хотел хлопнуть по мужикам так, чтоб вошли они в землю, как гвоздь в доску под молотком входит.
Сел Томила на дщан, обхватил голову руками и сидел так, будто ему в лицо плюнули. Молчала площадь, ожидая суда. И тогда Томила встал и сказал соседям:
– Идите и поставьте забор между дворами от кур и свиней, но не друг от друга.
И мужики вдруг заплакали, упали Томиле в ноги, поклонились людям, обнялись и пошли к своим дворам, разоренным неправыми судами и своею злобой.
А Томила, глядя им вослед, сказал людям:
– Москвичи били тверичей, владимирцы сожгли Киев, вы, островичи, бились с опочкинцами. А жить нам надо вместе, одной семьей. Никогда бы Псков не поднялся против Москвы, коли был бы на свете правый суд и коли всякое слово было право. За крепкими стенами Пскова укрывается от врагов не только земля наших дедов, но и вся Русская земля. Про то Москве надо помнить, и, прежде чем о своей корысти и своей чести думать, думать ей надо о нас, сторожах. Псков никогда не отложится от Русского государства, но он должен быть городом вольным, и люди в нем должны быть свободными. Псков выдержал двадцать шесть осад. А когда в осаде сидишь, московским умом жив не будешь. Самим надо кумекать.
– Самим! – поддакнула площадь, и снова ударили колокола, одобряя речь Томилы.
Донату надоело быть в тени, и он приказал отряду:
– Дело сделано – во Псков!
И снова он ехал впереди, за ним отряд, а позади пленные.
Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин знал, ради чего он мечется по псковским уездам.
Здесь, в деревеньках, он трудился не щадя живота, ибо труд его был на виду. На него надеялись не только во Пскове, те, кому ныне рта не мочно было открыть, но и в Москве, в самом Кремле.
Но Ордин-Нащокин не грозил, не докучал речами.
В Немове подъехал к двум спаленным избам.
– Кто погорельцы?
– Чего тебе? – спросили мужики мрачно.
– Скот цел?
– Братья твои, дворянчики, сожрали скот.
– Вот вам деньги на покупку двух коров.
Мужики опешили:
– От кого ж милость такая?
– От государя. Каждая пропавшая изба – государю слезы, а каждая обнова – улыбка.
Деньги Афанасий Лаврентьевич дал свои. Корысти ему от подаяния никакой, но ведь надо было перехитрить мужиков.
– Избы вам сей же миг начнут ставить.
Люди Ордина-Нащокина принялись за работу, а сам он пошел в тень огромной липы, сел на пенек и стал читать Псалтырь.
Постепенно вокруг него собралось все Немово. Афанасий Лаврентьевич с мужиками поздоровался, и те, удивленные вежливостью и неспесивостью знаменитого псковского дворянина, осмелели и стали спрашивать.
– А скажи-ка, – задали ему коварный вопрос, – правда ли то, что в немецком городе Нейгаузине на городовых воротах лист прибит? На листу том, сказывали, королева свейская написана. Как живая сидит, и с мечом, а под нею, на коленях, праведный государь наш Алексей Михайлович. Он-то, верный человек говорил, бежал из Москвы недель с тринадцать уж как. Сам-шост. Ему на Москве-то подкатили под палату его царскую зелья, да жена боярина Морозова спасла.
Встал Афанасий Лаврентьевич, книжицу закрыл, слушает со вниманием, сам ни слова.
А мужики разошлись рассказывать:
– Был и другой слух. Будто праведный государь не у свейской королевы, а в Варшаве, у короля. Король-то царя нашего тихого любит, как на солнышко красное на него глядит. И была будто бы от него весть Пскову, чтоб стояли псковичи против Хованского крепко. Государь-то скоро придет Пскову на выручку с казаками донскими и запорожскими.
И еще говорили:
– Был у нас проездом литвин с четырьмя бочками пороха. Торговать во Псков ехал. Говорил тот литвин, что на Москве от бояр измена. Псков за правду стоит. Государь-то де в Литве ныне. Наймует людей и хочет идти с ними Пскову на помощь.
Ордин-Нащокин поклонился народу и спросил:
– Есть ли поп в селе?
– Есть, – ответили с любопытством.
– Вы ему верите?
– Верим! Наш он человек. Заодно с нами всегда стоит.
– Пусть тогда придет к нам с крестом.
Поцеловал Афанасий Лаврентьевич крест немовского попа при всем немовском народе и сказал:
– Недобрые люди сбивают вас с пути праведного. Был я неделю тому назад в Москве, целовал руку государю. Государь плачет о псковском великом воровстве. Псковское воровство полякам да шведам на руку. Оттого и смущают вас литвины змеевитыми речами. Враг за доброе не похвалит. Враг хвалит за разлад наш промежду себя.
Знаю, кто об этих речах воровских печется. В Литве ныне сидит вор Тимошка Анкудинов. Он себя нарек сыном царя Василия Шуйского, а сам вор вологодский. В Москве жил, в подьячих. Спалил, сатана, дом с женою, бежал к полякам и теперь мутит праведных людей.
Не кричал Афанасий Лаврентьевич, на все вопросы отвечал толково и честно. Слушали его крестьяне и думали: «А ведь и впрямь – гоже ли творить то, что творится на Псковской земле? Кому от того прибыль? Земля скуднеет, вспахана кое-как. Урожай хил будет. Скот перевели. Никто честно не работает. Придет Литва – не устоять перед нею. Разброд кругом. Недоброе дело затеяли ярыжки псковские».
Ночь была темная и теплая. Казалось, пойдет дождик, все ждалось чего-то, душа томилась.
Под одеялом было жарко, в комнате тесно. И, не в силах более терпеть духоту и тяжесть, Гаврила вдруг сказал Варе:
– Пошли на волю, подышим!
– Пошли, – тут же согласилась Варя.
И Гавриле стало хорошо – и духота мигом забылась, и тяжесть пала с плеч. Вот она, верная жена, все понимает, все знает, любую прихоть стерпит, только люби, не обижай. Ну а коли на нее найдет – не перечь, дай дурости выйти наружу вон, чтоб легко жилось.
Тихонько, мать бы не разбудить, выбрались они из дому. А Пелагея не спала. Все она слышала и радовалась: вон какую умницу сыну присватала! Судьба его ждет – лучше и не думать какая. А Варя не робеет, знает, что всего-то для них одна весна уготовлена и лето – одно, а вот осени быть ли, не быть?
Гаврила и Варя пошли за дом в огород. Сели на бревнышко. И затаились. Тихо было во Пскове. И на всей земле было тихо. И в небе. Прижалась Варя виском к щеке Гаврилы доверчиво. И Гавриле спокойно стало, силу в себе почуял. Положил Варе руку на плечо: никто, мол, и никогда не посмеет тебя, любимая, обидеть.
И подумал о Пскове, и сказал себе: никто и никогда не посмеет, город мой, обидеть тебя. И все люди показались ему детьми родными. А Варя сказала ему вдруг:
– Мальчишечку хочется, сыночка твоего, Гаврилку.
Как пушиночку поднял Гаврила на руки Варю. И сел.
Голова закружилась – захватило дух.
И поклялся в тот миг про себя Гаврила суровой клятвой: стоять Пскову твердыней, покуда государь не послушает голоса людей меньших. Уж коли жить, так всем, коли хлеб жевать, так чтоб у каждого кус был. Уж коли суд, так суд по вине, а не по деньгам.