Ознакомительная версия.
Я же сам и есть этот палач. Так, может, я, воистину существо не от мира сего, а от Преисподней — так никогда и не докопался до истинных корней своих мук, как и своего истинного происхождения и назначения.
Может, моя самая трагическая ошибка в том, что я пошел против христианства, сводящего меня с ума своей примитивностью, а не пошел за Ветхим Заветом, о котором столь высоко отзывался?
245
Я мог лишь благодарить богов, что в отличие от дома умалишенных, где я должен был слезно выпрашивать присланные мне письма, здесь, в отчем доме, пользуясь разыгрываемой мной невменяемостью — я ведь всю жизнь играл роли и не раз заигрывался, — и естественным ослаблением бдительности Мамы, я имел доступ к любой корреспонденции. Конечно, очень трудно выносить роль Кассандры, которая обречена — все предвидеть, и не иметь возможности на что-либо повлиять, обязав себя обетом молчания.
Письма поддерживали мой дух, гасили возбуждение, придавали силы, столь для меня важные в связи с приближением каждой встречи, не с Ним, как грезил Франц, а с Его противоположностью — дьяволицей в облике родной сестры, не торопящейся остановить даже взгляд на мне.
Кличка Лама вовсе не придавала ей притягательный в детстве вид настоящей ламы. Порой я думал, что и она так вжилась в облик ламы, что, именно, поэтому тотчас откликнулась на идею мужа — ехать за тридевять земель — в Парагвай.
Копаясь в бумагах, я обнаружил среди своих черновиков наброски к драме «Эмпедокл», посвященной сицилийскому философу, врачу и поэту V века до н. э. В его учении о переселении душ я нашел один из постулатов собственной теории вечного возвращения того же самого.
Погружаясь в хаос моих чаще всего обрывающихся записей, я в какой-то миг понял, что главное для меня в моем нынешнем состоянии это — гимнастика ума и незыблемость совести.
246
В один из дней в так называемом музее моего имени появились горы моих записей. Все эти клочки бумаг, выглаженные и мятые, были аккуратно сложены. Число их было кем-то сосчитано и записано на отдельном листе — триста семьдесят две записи — первичные, неотшлифованные, черновые, — необработанное сырье до перевода в афористичность присущую моим текстам. По этим записям я намеревался написать, как предполагал, главную мою книгу «Воля к власти».
Шутка ли, — гора в пять тысяч рукописных листов.
И разобраться, отобрать мог только я, автор, знающий каждый изгиб криво написанной буквы, каждый поворот мысли, включая знаки препинания, в которых отразились все мои колебания, сомнения, весь груз моих завершенных, опубликованных, выверенных мною книг.
Листок с моим предварительным планом книги был порван пополам, и от подзаголовка осталось лишь два слова — «всех ценностей».
Сам план выглядел так:
«Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей. Книга первая. Европейский нигилизм. Книга вторая. Критика высших ценностей до настоящего времени. Книга третья. Принципы новых оценок. Книга четвертая. Дисциплина и воспитание».
Более того, сохранилось более двадцати пяти планов «Воли к власти».
Но самое главное состоит в том, что я отказался от этого проекта.
И текст этот, собранный из массы не обработанных мной записей, будет одной невероятной фальсификацией.
Сестрица готовится с помощью своих бездарных помощников совершить грандиозный, одиозный, я бы сказал проще, грозный, а, по сути, грязный подлог и, таким образом, сразу убить двух зайцев: выставить меня апологетом ее антисемитской своры и обогатиться за счет своего гениального братца, которого, конечно же, евреи и свели с ума.
И я шкурой чувствовал: стоит мне только пикнуть в свою защиту, как эта свора, имеющая большую поддержку на всех уровнях ненавистного мне юнкерства и пруссачества, засадит меня опять в дом умалишенных. Среди не менее продажной своры знакомых мне эскулапов всегда найдутся те, кто с большим удовольствием напишут заключение об опасном развитии моей невменяемости, что угрожает общественному порядку.
Тем временем, сестрица рыскала по всем городам и весям, которые я посещал, в поисках даже клочка, на котором было что-то начертано моей рукой. Покидая Сильс-Марию, я попросил хозяина все оставшиеся мои бумаги сжечь к моему следующему, увы, не состоявшемуся приезду.
Он же, насколько я понял, собрал их и засунул в шкаф или выдавал, как памятку, туристам, о чем стало мне известно из рубрики новостей осеннего выпуска «Magazine fur Literatur» за тысяча восемьсот девяносто третий год. Адепты сестрицы добрались до хозяина, у которого я снимал комнату в Сильс-Марии, и строго спросили, что он сделал с моими рукописями. Не хватало ему иметь дело с Ламой, знакомой ему по предыдущим приездам, и он тут же вернул все мои бумаги, забракованные мной и предназначенные к сожжению.
Элизабет, естественно, абсолютно не видела разницы между тем, что было опубликовано, и этим неопубликованным сырьем. Все это должно было войти в некий окончательный текст после расшифровки моего почерка, который я довольно часто и сам не разбирал и, лишь по каким-то всплывающим из моего подсознания, признакам мог догадаться, что я имел в виду.
Внесение всего этого критически не продуманного материала в так называемую мою книгу «Воля к власти» полностью изменяло, а, по сути, уничтожало — от самых его корней — мое учение.
Но, к собственному моему удивлению, пребывание в Доме умалишенных начисто лишило меня обычного моего бесстрашия: одно упоминание о нем бросало меня в дрожь, и я чувствовал приближение всего, что меня преследовало в прошлом.
Я прекрасно понимал, что обет молчания оказался незаменимым спасательным кругом, за который я держался изо всех сил.
Я был абсолютно уверен, что если оторвусь от него, открою рот в свою защиту, весь этот мир современной Германии презренного Бисмарка и тупых от высокомерия пруссаков ополчится на меня, спустив всех псов, зараженных бешенством национализма, и темные воды смерти поглотят меня с потрохами.
Только под маской мнимого безумия я ощущал себя в относительной безопасности.
247
Впервые, к собственному удивлению, я чувствовал себя здоровым. Исчезли симптомы, преследовавшие меня с детства — тошнота, обмороки, продолжительные головные боли и прочие недомогания.
Эскулапы лезут вон из кожи, но не находят знакомые их ограниченным умам симптомы безумия, то есть вроде оно есть, но его нет. Скрепя сердце, они вынуждены признать, что — как они это деликатно и наукообразно определяют — природа моего «безумия» загадочна и не поддается объяснению. Лишь я сам знаю и могу определить природу моих фантомных болей и мнимого «безумия».
По сути, длящееся десятилетиями, не отстающее и не зависящее от меня, психическое перенапряжение несло меня темным потоком внутри тоннеля, в конце которого был виден свет, и меня не оставляло тягой запретное желание — познать то, что сокрыто за этим светом.
Я знаю то, что познают в один единственный миг перед тем, как белый свет погаснет. В этом единственном миге вспыхнет высшее прозрение человека — абсолютное зрение, абсолютный слух, абсолютное осязание.
Запретная глубина подсознания откроет все тайны Сущего и того, что ему предшествовало, и того, что случится с ним в грядущем — перед тем, как душа погрузится в абсолютное Небытие, чтобы присоединиться к душам, жаждущим возвращения в этот мир.
За вторжение в эти запретные его глубины подсознание мстит. Я был тем, кого это мщение преследовало долгие годы. Что ж, вероятно, это и вправду делает мне, без ложной скромности, честь, что я выдержал испытание.
И пусть моя ведьма-сестрица, женское порождение Чезаре Борджиа и хищных птиц, питающихся живой кровью, алчет одного — богатства, обернув мой гений в золото, я счастлив, что дожил до времени своей все ширящейся всемирной славы. Удивителен короткий промежуток, отделяющий время, когда последние мои книги никого не интересовали и никем не раскупались, до внезапного головокружительного успеха моей философии. Наконец-то европейская культурная элита — пусть медленно, но неумолимо — начинает понимать, что моя философия — их будущее, в котором они еще себя не осознали. Кажется, впервые они поняли, что избыток силы, не укрепив сердца алчущих ее, превращает их в самоуверенных и капризных гордецов, и тем самым делает их легкой добычей скрытой в них слабости.
Мне же, как это ни странно, открылось в этом сидении в четырех стенах, с усиливающимся ощущением исчерпанности пространства, неожиданное преимущество отрицаемой мной ранее мистики: оказывается, она щадит душу, соболезнует телу, духом оттесняет безнадежность.
248
Последний раз я видел Франца Овербека у нас в сентябре девяносто пятого. Я слышал их негромкий разговор с Мамой, находясь в своей комнате.
Ознакомительная версия.