Посмотрела она на него: через все горе – любовь в глазах.
– Поспи, – сказал он ей, – я погляжу за ним.
Она послушно положила ему голову на колени и заснула.
Псков напугал Москву. Вот уже пять месяцев, как город вышел из повиновения и жил своими законами, своим умом. Да не это было самое страшное. Глядя на Псков, встрепенулись мятежные люди в Орле и Курске, в Царево-Алексееве-городе, в Переяславле Рязанском. Только-только притих Новгород, псковские уездные города все еще стояли на стороне мятежа. Тревожно было в северных городах. Тревожно было в самой Москве.
Хованский одерживал мелкие победы и писал слезливые челобитные. Он не мог взять Пскова и не мечтал об этом, боялся наступления осени.
Боялась осени и Москва. Развезет дороги – тогда Хованский будет бит. В распутицу помощи ему не окажешь. Ни людьми, ни продовольствием. Псковский и Новгородский края пришли в упадок. Крестьяне, занятые войной, разорились. Лошадей достать негде. В Новгороде собралось три тысячи солдат, которых нужно было отправить под Псков. Но на чем? Обыкновенная крестьянская подвода стоила безумных денег. Просили ни много ни мало десять рублей. И ни копейки не сбавляли.
Не падет Псков до осени, – значит, осенью его не взять, зимой и подавно. И тогда… Тогда, глядишь, Псков получит помощь из Польши. А он ее получит. И тогда… Тогда придет на Русскую землю большая война.
Алексей Михайлович, царь всея Руси, приказал пригласить в Москву представителей сословий на Собор.
Первое собрание земства прошло четвертого июля. На собрании выбрали людей, коим тотчас пришлось покинуть столовую избу Кремля, сесть в возки и спешно ехать во Псков.
Вести переговоры с псковичами, уговаривая их выдать зачинщиков бунта и впустить в город Хованского, должен был епископ Коломенский и Каширский Рафаил. С ним ехал архимандрит Андроникова монастыря Селиверст, черниговский протопоп Михаил, от дворян – воевода города Козлова стольник Иван Васильев сын Олферьев, московский дворянин Иван Еропкин, стряпчий Федор Рчинов, а с ними еще десять человек. Люди все в государстве известные. Все были на Соборе 1649 года, все подписались под Уложением[23].
Ехали выборные быстро, да чем ближе ко Пскову, тем меньше у них было прыти.
Убежавший из города дьяк Дохтуров такое порассказал о новых псковских порядках, что Рафаил остановился в селе Медном и начал переписку с Москвой.
Псковичи к грамотам придирчивы, а в патриаршей грамоте, которую вез во Псков Рафаил, было написано, чтоб город выдал пятерых или четверых заводчиков.
«Сколько же требовать на выдачу, – спрашивал Рафаил, – пятерых или все-таки четверых?»
Узнав об этой переписке, митрополит Новгородский Никон, натерпевшийся от своих бунтарей, стал уговаривать государя отказаться от наказаний. Написал он Алексею Михайловичу пространную челобитную. «Мне, богомольцу твоему, ведомо учинилось, что у псковичей учинено укрепленье великое и крестное целование было, чтоб друг друга не подать, а те четыре человека, которых велят им выдать, во Пскове владетельны, и во всем их псковичи слушают. А если псковские воры за этих четырех человек станут, и для четырех человек твоя вотчина около Пскова, и в Новгородском уезде, в Шелонской и Воцкой пятинах, и в Луцком уезде, и в Пустой Ржеве разорится. Многие люди, дворяне и дети боярские, их жены и дети посечены и животы их пограблены, села и деревни пожжены, а иные всяких чинов люди подо Псковом и на дорогах побиты, а я с архимандритами, игуменами и с новгородцами посадскими людьми и крестьянами, подводы нанимая дорогою ценою под ратных людей и под запасы, вконец погибли. Твоя отчина пустеет, посадские людишки и крестьянешки бредут врознь. Вели, государь, и тем четырем человекам, пущим ворам, вместо смерти живот дать, чтоб Великому Новгороду и его уезду в копеечном разоренье не быть. А тем промыслом Пскова не взять…»
Алексей Михайлович верил Никону, и вскоре Рафаил получил от государя ответ на запрос. Сначала пришло письмо из приказа требовать выдачи четырех заводчиков, а потом письмо от государя, где прощение получали все псковские бунтари, если только они согласятся быть на крестоцеловании и принесут вину свою.
В эти дни к Хованскому в стан прибыл из Пскова хлебный обоз. С промедлением, а прислал-таки староста Михаил Мошницын то, что потребовал от него Ордин-Нащокин.
Без подлости не обошлось.
Хлеб Мошницын собрал для отряда Ивана Сергушкина. Только вот охрану обозу дать забыл и не забыл послать на Снетную гору верного человека с известием: по такой-то дороге в такой-то час ждите десять телег, груженных мукой и пшеном.
Хованский от удивления головой качал. Хоть и ненавистен был ему Ордин-Нащокин, а нельзя не признать: ловок, полезен и предан. Написал Хованский похвальное слово о нем самому государю.
Была тьма, но Донат знал, что он жив. Если ты жив, надо жить. Во тьме? Тьма – для смерти. Для жизни – свет! Но как вернуть солнце и день? Сделать этого Донат не умел, и тогда он приказал себе: будь жив и жди!
Стоило сказать эти магические слова, как тьма ушла, и вместо нее явилось синее вечернее небо, и на нем большая красная звезда.
– Это я! – сказал Донат звезде. И она ему поверила.
Огненный палец чиркнул по небу, звезда упала в высокую июльскую траву, полежала, остыла, и вот из нее вышли и потянулись в землю, к сокам, корни. Звезда начала расти, бутон ее цветка созрел и должен был лопнуть. Он раскрылся утром. Тихо и нежно. Но родился не цветок. Родился Донат. Да, это был он. И он был прекрасен, и все знали это, и все любили его наперегонки.
Сначала он не понимал, за что его любят. И не понял, но он привык к любви.
И тогда…
И тогда лица людей стали расплываться, сплющиваться, налезать одно на другое. Это были уже не люди, это был ад. Донат догадался, куда он попал. Ему улыбались, а он видел клыки. На него глядели с нежностью, а он видел глаза, налитые кровью. Его обступил хоровод, но хоровод все сужал и сужал круги. И в улыбках уже не было любви, а только ненависть и злорадство. Все ближе, ближе. Он чувствовал горячее дыхание. Он догадался: его хотят разорвать на части.
И тогда Донат выхватил из ножен саблю и стал рубить морды. Он рубил их день, и другой, и третий, а конца им не было. Пробился на холм, с которого можно было оглядеться, и увидел, что погиб. Морды заполнили всю землю до самого неба со всех четырех сторон. Он понял: ему не одолеть их в одиночку, всех ведь не убьешь. И тогда руки опустились, и сабля выпала…
Он увидел вдруг, что ранен, что в груди его торчит пробка, которая закрывает страшную рану.
Неужели никто не придет на помощь?
И он увидал: на краю земли – Варя. Она идет к нему, но так медленно. Ей не успеть. И она плачет.
«Боже мой! – воскликнул Донат. – Я мучаю лучших и любимейших людей. Как стыдно!»
И он вцепился в пробку, затыкающую грудь, и вырвал ее. Черная кровь хлынула из груди, будто из бочки ударила струя вина.
«Вот и все», – сказал он себе и всем.
Но тут явился Гаврила. Он вырвал у Доната из рук пробку, закрыл рану и ударил его по щекам, приводя в чувство.
Донат открыл глаза.
У постели сидел Гаврила.
– Спасибо, – сказал ему Донат и заснул без сновидений.
С этого дня Донат пошел на поправку.
Когда силы начали возвращаться и качающийся мир стал прочен, Донат узнал о переменах, случившихся во Пскове.
Донат лежал у Гаврилы в доме. За ним ухаживала Варя и сам Гаврила. Он так часто был дома, что Донат в конце концов не выдержал и спросил Варю:
– Почему Гаврила больше бывает дома, чем во Всегородней избе? Он охладел к делам?
– Гаврила больше не староста, – ответила Варя.
– Как так?! – Донат сел на постели. И вдруг обрадовался: – У меня не кружится голова… Но что ты сказала?
– Гаврилу отстранили от дел. И Томилу Слепого. Теперь во Всегородней избе старостой сидит Михайло Русинов.
– Дворянин?
– Дворянин.
– Почему же Хованский не в городе?
– Хованского пока нет, но в городе с почетом встречен и живет на подворье Печорского монастыря царский посланник – коломенский епископ Рафаил.
– Подожди! – остановил сестру Донат. – Давай по порядку.
– Отдохни. Гаврила тебе лучше расскажет.
Донат лег.
– И вправду устал…
Опять сел.
– Но почему вы с Гаврилой в городе? Надо бежать!
– Гаврила о том и слышать не хочет.
– А ты?
– Как он, так и я, – сказала Варя, уходя к печи.
Погубила Гаврилу и его товарищей грамота в Литву.
Долго молчал, сидя во Всегородней избе, Михайло Русинов. Но стоило Гавриле только раз не получить от народа одобрения, как Михайло заговорил, и все молчальники тоже.
Как ни пекся о народе Гаврила, недовольных было много. Трудно в осаде жить. У торговцев убытки, ремесленникам работу некому продать. А главное – скот. Без выгона скот чах. Пришлось порезать коров! Летом. Мясо портится. Жара. На жаре большой кусок в горло не лезет. А шептуны тут как тут. Царь прощение всем обещает, коли одних только заводчиков выдать. Кто шептуну в глаза плюнет, а кто и задумается.