Собственное хозяйство он превратил в натуральное и вел, как средневековый феодал. За разрешение заколоть свинью или теленка требовал треть туши. Никакими поборами не брезговал. Почти ежедневно гостил по избам, интересуясь:
— Что это у тебя в бутыли?
Соврать нельзя, измордует под прикрытием борьбы за честность или по какой иной зацепке.
— Керосин, — со вздохом признавался испытуемый.
— Керосин? Отливай керосин! Два литра! — радовался Саранча Егоров.
— А это что? — тыкал он в сверток на полке у соседей. — Полотно?
— Полотно.
— Отрезай полотно! Да нет: тащи всю штуку!
Пощупав в сенях мешок, догадывался:
— Никак сушеные фрукты?
Загодя приговоренный к изъятию грустно кивал: куда денешься.
— Отсыпай да погуще! На ягодки, на ягодки не скупись.
К себе упер три граммофона и запускал их подряд. Самый ревучий, поповский, держал на подоконнике в горнице. Из красного дерева, с инкрустацией, юрьевский — на крыльце. Немецкий музыкальный ящик выдвигал на лавку у ворот. Граммофоны орали невесть что и всякое, даже похабщину.
Но главную комедию Саранча Егоров разыгрывал при регистрации браков, превратив ее в мучительную и дорогостоящую процедуру. Вламывался к невесте под предлогом оценки приданого, лез лобызаться, сально шутил. Воздвиженцы батюшку отца Епифания, болезного старичка, безобидного и бескорыстного, которого Саранча Егоров загнал на Соловки, каждый раз со слезой вспоминали. Однажды волисполком вообще регистрацию прекратил, объявив, что жениться никому не позволяется до специального распоряжения из центра. Религия за истекший период у воздвиженцев буйно возродилась и распространилась среди молодежи. Заместо отца Епифания тишком ныряли к пономарю-пьянице Данилычу, чему всемерно споспешествовала и церковь невообразимой красоты на взгорье.
Добросовестное разбирательство Крюкова прервал внезапный, правда, короткий по времени, эпизод. Бандитская гидра все-таки высунула голову. Дружок бати Булак-Балаховича есаул Костров в сумерках прошел на рысях мимо Воздвиженки и врезался в деревню Глухово, недавно подчиненную егоровской волости. Воздвиженку есаул тронуть побоялся. Утром он нагайками согнал крестьян на площадь, быстренько соблазнил ущемленных взбунтоваться и двадцать трупов активистов в одночасье разбросал по пыльным улицам, запретив в течение трех дней хоронить.
Назавтра во избавление от супостатов привезенный архиерей Троицкий отслужил торжественный молебен в церкви. Отряд есаула Кострова на три четверти из дезертиров выстроился перед храмом с обнаженными лбами. Хоругвь целовали коленопреклоненно. Смотрите, мужички хорошие, нас нечего опасаться, как прискакали, так и ускачем. Без реквизиций и изъятий.
…Нет нужды особо доказывать, что кризисная ситуация в деревне нередко назревает именно весной, а разрешается летом. Лето — переломный момент. Удержится фронт на прежних позициях — глубокой осенью, в распутицу, оттеснить его куда тяжелее. Летом сподручнее раздуть восстание какому-нибудь Кострову или Битюгову. Летом проще укрываться в лесу. Летом, наконец, отощавшие шайки дезертиров разбухают до сотенных банд. А дезертиры — бич северного края, нигде столько не расплодилось. Братва своенравная, даже атаманы их не очень-то привечают.
Атаманщина не чужда дисциплине, хоть власть там покоится на кулачном праве и личном авторитете. Существует, однако, командир, штаб, отдаются приказы, есть суд. Шайка дезертиров основывается на абсолютно ином принципе, если речь в данном случае вообще стоит вести о такой стабильной категории, как принцип. Атаманщина эмоциональна, но в то же время рациональна — хитра, изворотлива, коварна. Она склонна к показному послушанию и демонстрации преданности. Дезертиры, наоборот, иррациональны, индивидуалистичны и хаотичны. Наивны, как дикие звери. Атаманщина способна развернуть бой с чоновцами и победить их. Конек дезертиров — налеты и разгромы, от открытых столкновений они увиливают. Чуть что, малейшая неудача — и брошен клич: спасайся, кто может! Лидеры меняются моментально, в зависимости от ситуации.
У дезертиров нет ни имен, ни фамилий, ни даже устойчивых прозвищ. Они — люди без роду, без племени, и повадки у них соответствующие. Атаманщина все-таки тяготеет к какой-нибудь политической платформе, дезертиры к политике равнодушны. Булак-Балахович пытался превратить дезертирство в мощный рычаг борьбы за власть на севере, но, пытаясь расшатать и расколоть красный тыл, он вместе с тем разжижал собственную армию, ослабляя дисциплину и понижая боевой потенциал. Поняв это, он намеревался сковать дезертиров разными ограничениями, в том числе и с помощью религии.
Есаул Костров ежедневно заказывал молебен. Но, несмотря на духовные песнопения и клятвенные обещания балаховских пропагандистов, в Глухове события обернулись непредсказуемо. Имущие принялись сперва жертвовать на нужды святого воинства. Федор Осипов отдал быка и двенадцать пудов муки, Мефодий Сапожников пригнал коня и отсыпал десять пудов ржи, Харитон Алексеев одарил освободителей деньгами, сукном и обувкой. Затем даяния иссякли, а есаул не умерял требования и расселил на постой по зажиточным избам отощавших в лесу дезертиров.
Глуховцы взроптали: на кой нам в горнице бандиты, которые мало что обжирают и обпивают, но еще под юбки женам да дочерям лезут? Тещу самого Федора Осипова залапали, еле отбрыкалась. Даром, что теща, а в жаркой поре — малинка! Семидесятилетнюю старуху в сарае изнасиловали. Ветфельдшер предупредил — триппер у них через одного. Кое-где парни условились и турнули взашей забаловавших костровцев. Есаул дворы смутьянов пожег, а пойманных в овраге расстрелял. Глуховцы, вчера раздраженные бесчинствами Саранчи Егорова, никак убийств не ожидали. Вначале испугались, затаились. Два-три дня помаялись, а потом подняли другое знамя — знамя бунта уже против балаховцев — и с вилами на них.
Крюков приехал в Глухово, когда из Пскова уже выслали ревтройку и полуэскадрон кавалеристов. В отчете о прискорбном происшествии он провел ту мысль, что не в едином хлебе суть, хлеб имелся, но отсутствовали пока безукоризненные кадры. Крестьянство — человеческий материал огромной взрывчатой мощи, и надо обходиться с ним чрезвычайно осторожно и деликатно при любых конфликтах. В нем, в этом человеческом материале, гнездится непроясненное и пока неохватное, как разрушительное, так и созидательное. И чем хлеба больше, тем мятеж, получается, ближе. Если бы не опустошительная деятельность Саранчи Егорова, балаховцы не отважились бы напасть на большую деревню.
Крюков возвратился из Глухова потрясенный до недр души увиденным. Смещенный председатель, по сути, виновен в убийствах и страшных преступлениях, разоривших сотни хозяйств.
«Сердце разрывается, когда изучаешь подлинные факты, как воротила Егоров присосался к нашей республике, — писал ночью Крюков в сопроводиловке к компромату, тоскуя и нервничая оттого, что внезапно с пронзительной ясностью осознал неисчерпаемость егоровского зла и в целом всего Воздвиженского дела. — Он бездарно и подло гробил авторитет нашей власти в глазах трудового крестьянства. В качестве вещественного доказательства прилагаю собственноручный егоровский рескрипт по образцу царских гражданину Бесстрашному. В нем повелевается привезти на территорию волисполкома ржи и овса по десять пудов для нужд Советской власти. Так нагло и сформулировано. Прошу, уважаемые члены коллегии, обратить внимание на мотивировку беззакония. Для каких нужд? Никто, конечно, не полюбопытствовал, да и Егоров заранее готов отшибить: по секретному приказу из центра или еще какая-нибудь галиматья в подобном же духе. Что за центр? Какой такой центр? Никто не догадывается, а переспросить боится. Когда перепуганный до смерти гражданин Бесстрашный умолил сократить реквизицию (кстати, абсолютно незаконную и более того — воровскую, так как потерпевший разверстанное давно ссыпал и справку имел), то Егоров понизил изымаемое до семи пудов за приличную мзду, что демонстрирует, как он вообще относился к исчислению реквизиции. Ударив Бесстрашного по физиономии, он заорал вдогонку: „Если не удовлетворишь сполна, объявлю на тебя красный террор и подведу под трибунал!“
Из беседы с потерпевшим я уяснил, что крестьяне не подвергали сомнению прерогативы Егорова, поскольку были уверены, что он действовал как уполномоченный Советской власти и обладал правом судить гражданина Бесстрашного в трибунале. Темнота! Вот вам яркий пример из могучей деятельности проходимца.
Вывод мой такой — главная социальная враждебность Егорова содержится в том, что он сумел срастить себя с властью и использовать односторонне ее карательную силу исключительно в шкурнических целях. Тут и таится ядовитый корень беды, и лазейка становится для внутренней контры известной. Как бы они в нее потоком не устремились. Я буду настаивать перед ревтройкой на смертной казни по обвинению в экономической контрреволюции».