– Любавины. Макарка у них заводила-то. С малолетства с гирями ходит. Егор – тот вроде спокойнее…
– Все они там – один другого лучше. Дикари, – вставил Николай.
– Ну, а Ма… девушка что? – спросил Кузьма.
– Да што… Ничего. Обрадовалась было девка, да и осталась ни с чем. Ишо опозорили на всю деревню таким сватовством.
Кузьма вышел на улицу, зашел в сарай, сел на дровосеку – хотелось побыть одному.
Клавдя нашла его там.
– Все уж… испекся, – сказала она, остановившись над ним.
Кузьма не поднял головы, – как сидел, склонившись к коленям, так продолжал сидеть. Клавдя опустилась рядом, обняла.
– Горе ты мое, горюшко…
Уткнулась ему в грудь, затряслась в рыдании. И продолжала:
– За что я несчастная такая, господи!… Как сердце чуяло! Я приведу ее тебе… Может, ты выдумал все, а? Милый ты мой, длинненький! Я приведу, а сама погляжу: может, и нету у вас никакой любови? А правда – так черт с вами… Оставайтесь тогда. Неужели она лучше?
Кузьма подавленно молчал.
Клавдя сдержала слово, вечером пришла с Марьей.
Марья держалась просто, спокойно взглянула на Кузьму, поздоровалась.
Тому показалось, что табурет поехал из-под него… Он кивнул головой.
Девушки прошли в горницу. Дома никого больше не было (Платоныч ушел в гости к Феде Байкалову, они подружились за это время).
Кузьма поднялся, хотел уйти. Колени мелко и противно тряслись. Он стал надевать кожан, но дверь горницы открылась… Именно этого мучительно ждал и боялся Кузьма – когда откроется дверь.
– Ты куда? – спросила Клавдя.
Кузьма промолчал.
– Зайди к нам.
Он пошел прямо в кожане, Клавдя подтолкнула его в спину.
Марья сидела у стола в синеньком ситцевом платье, под которым как-то не угадывалось тело ее. Кузьма стал перед ней; она снизу с детской, ясной улыбкой вопросительно глядела на него.
Клавдя остановилась позади Кузьмы; от ее взгляда – он чувствовал этот взгляд – он не мог ничего сказать.
Так стояли долго. Слышно было, как на завалинке шебаршат куры, разгребая сухую землю.
– Он любит тебя, Манька. Влюбился, – громко сказала Клавдя.
Марья вспыхнула вся, резко поднялась. Полные красивые губы ее задрожали – не то от обиды, не то от растерянности. Кузьме стало жалко ее.
– Правда, – сказал он. – Она правду говорит.
У Марьи сверкнули на глазах слезы. Она зажмурилась, качнула головой, стряхивая их.
– Вы что… зачем так?
– Ты у него спроси. Вчера меня целовал, а сегодня…
Кузьма твердо, спокойно, даже с каким-то удовольствием сказал:
– Врет она, Маша. Я не целовал ее. Она врет.
Клавдя прошла вперед, опустилась на колени перед божницей, размашисто перекрестилась.
– Истинный мой Христос. Гляди – крещусь.
– Честное слово, не было. Крестись. Не было – и все, – стоял на своем Кузьма.
Клавдя, не поднимаясь с колен, дотянулась до Марьи, обхватила ее ноги, прижалась лицом. Заплакала.
– Было, Манюшка, милая… Не отнимай его у меня, милая… Присохло к нему мое сердце… Изведусь я вся, господи! Руки на себя наложу!… – она плакала страшно – навзрыд, как по покойнику. У Кузьмы по спине пошел мороз.
Марья насилу подняла ее, посадила на кровать и разревелась сама.
– Да я-то… я-то знать ничего не знаю. Зачем вы меня-то, господи?… Отпустите вы меня отсюда…
Кузьма ничего не соображал, понимал только, что все это, наверно, скоро кончится. Он не слышал, как ушла Марья… Смотрел в окно. Очнулся, когда Клавдя тронула его. Она не плакала, смотрела серьезно и строго. Кузьма хотел выйти из горницы. Она загородила ему дорогу.
– Манька далеко уже. Не ходи.
– Я не за ней. Пусти.
Клавдя решительно тряхнула головой, вытерла рукавом заплаканные глаза.
– Пойдем вместе.
На улице она цепко ухватилась за его руку, повела за собой к хозяйским постройкам.
– Куда ты?
– Не разговаривай.
Подошли к сеновалу. Клавдя втолкнула его в темную дверь. Шепотом приказала:
– Лезь.
Кузьма зашуршал сеном – полез наверх. Сзади карабкалась Клавдя.
Долезли до самого верха. Клавдя опрокинулась на спину. Нашла руку Кузьмы, потянула к себе.
Жаркий туман кинулся Кузьме в голову. Чтобы унять дрожь, которая начала трясти его, он заглотнул воздух и перестал дышать… Потом громко, со стоном выдохнул.
– Ну что ты!… А? – почти крикнула Клавдя.
Прижала его к себе, торопливо зашептала:
– Милый… Ну? Что ты?…
Потом закусила губу и замолчала.
– Вот… Теперь ты мой. Мне надо было давно догадаться, глупой, – устало и спокойно сказала Клавдя.
Кузьма молчал. Смотрел через пролом в крыше на небо.
Красная опояска зари тускнела. Горячие краски ее поблекли, подернулись с краев пепельно-тусклой пеленой. Ночь опускалась над степью и над селом. Большая тихая ночь.
Гринька Малюгин влопался – поймали в чужой конюшне.
Этот Гринька был отпетая голова.
Еще молодым парнем поспорил с дружками, что сшибет кулаком жеребца с ног. Поспорили на четверть водки.
Гринька вывел из своей конюшни жеребца-производителя, привел на росстань, где уже собрался народ (на пасху дело было), поплевал на руки, развернулся и хряпнул жеребца меж глаз. Рослый жеребец как стоял, так пал на передние ноги.
Вечером об этом узнал отец Гриньки. Принес ременные вожжи, свил вчетверо, запер дверь и исполосовал Гриньку чуть не до смерти.
Когда Гринька отлежался и стал ходить (но еще не сидеть), он раздобыл ведерко керосину, облил ночью родительский дом, вокруг, по окладу и подпалил. А сам ушел в тайгу.
С тех пор где-то пропал.
Потом объявился: разъезжал на паре, грабил в дальних деревнях. Но в своей никого не трогал, хоть, случалось, наезжал ночами.
Один раз мужики накрыли его: пасечник Быстров донес.
Засадили Гриньку в тюрьму.
Вскоре, воспользовавшись заварухой семнадцатого года, когда не до него было, он сбежал, и ночью с двумя товарищами нагрянул к старику Быстрову.
Про эту историю рассказывали в деревне так.
…Быстров круглый год жил на пасеке со своей старухой. А в эту ночь, как на грех, осталась у них ночевать дочь Вера. Засиделась допоздна и не захотела идти домой.
Пасека была недалеко от деревни – на виду. А в деревне, с краю, жил сын Быстрова – Кирька.
И вот спит ночью Кирька, и снится ему такой сон: подошел к нему какой-то человек, взял за нос и говорит: «Спишь? Отца-то с матерью убивают». Вскочил Кирька сам не свой – на улицу. Смотрит, а в отцовском доме такой свет в окнах, какого по праздникам не бывало. И пес – цепной кобель у них был, Борзей звали – аж хрипом заходится, лает. Кирька схватил лом – и туда, как был – в подштанниках.
Прибежал, подкрался к окну, заглянул. Видит: сидят за столом трое – Гринька и его дружки. Гринька – посередке. Пьют. На столе всевозможная закуска, оружие ихнее лежит. Рядом ни живая ни мертвая стоит сестра Вера – прислуживает им. Отца с матерью не видно.
В тот момент, когда заглянул Кирька, у них как раз кончилась медовуха. Гринька послал одного в погреб – нацедить из логуна свежей. Тот пошел… Кирька с ломом – к крыльцу. Встретил – и ломом его по голове. Тот вытянулся. Кирька опять к окну. Ждали-ждали те двое своего товарища, не выдержали – поднялся еще один. Кирька опять к крыльцу. И второго уходил так же. И тут уж не выдержал сам – ворвался в дом, размахнулся ломом. А он возьми да зацепись за матку в потолке, лом-то – криво пошел. Только по плечу вскользь задел Гриньку. Гринька – за наган, но не успел. Кинулся на него Кирька… Покатились вместе на пол. Гринька был здоровее – подмял Кирьку под себя и подтаскивает к столу – к нагану. Сестра догадалась, смахнула со стола наганы, а дальше не знает, что делать. Стоит как вкопанная. А Гринька душит ее брата – тот посинел уж. Едва прохрипел сестре:
– Борзю…
Сестра кинулась во двор, отцепила кобеля. Пес в три прыжка замахнул в избу и с ходу выдернул Гриньке два ребра. Гринька взвыл дурным голосом, бросился в окно… Вынес на себе раму и ушел.
– Где отец? – спрашивает Кирька.
Сестра показала на кровать, а сама грохнулась на пол – ноги подкосились.
Кирька отдернул одеяло… Под ним лежат отец с матерью рядышком. Мертвые.
С тех пор долго Гринька не появлялся. Ездил Кирька и с ним человек пять мужиков, искали его по тайге. Но разве найдешь! Отлеживался Гринька, как медведь, в глухом месте.
Потом Кирька переехал с семейством жить в другую деревню, и это дело забылось.
И снова Гринька объявился; стали опять ходить слухи: ездит по деревням с товарищами, колупает мужичков побогаче. Поймать не могли.
И наконец Гринька попался… В своей же деревне, до обидного просто.
Лунной, хорошей ночью подломил конюшню Ефима Беспалова, выбрал пару жеребцов, взнуздал… И тут на пороге появился сам Ефим:
– Здорово, Гринька!
Гринька вскинул голову – на него в упор смотрят два ствола тульской переломки, с картечным зарядом… А чуть выше – внимательные глаза хозяина.