Таким образом, поддержка бывших царских офицеров много значила.
«Комиссия автономии» установила связь, с одной стороны, с польскими генералами, а с другой — с некоторыми венгерскими кругами. Кавашши постоянно переписывался с Дюлой Гембешом. Каминский произнес в большом зале «Короны» перед особо приглашенной публикой внушительную программную речь, в которой почти с полной откровенностью высказался против чехословацкой демократии, доказывая нежизнеспособность всех демократий вообще, и пел дифирамбы польской шляхте и Дюле Гембешу. Ужгородцы услышали тогда в первый раз имя Адольфа Гитлера.
Вопрос о Подкарпатском крае стал неприятным для правительства. Премьер-министр советовался с Седлячеком, этим прекрасным знатоком русинского вопроса.
Правительство, оказавшись между двух огней, после короткого колебания согласилось с планом, предложенным агентом по продаже вина Седлячеком.
Министр внутренних дел снова разрешил профессиональным союзам Подкарпатского края легальную работу. Это, по уверению Седлячека, должно было создать господам Кохуту и Кавашши столько забот и неприятностей, что у них не останется ни времени, ни охоты на то, чтобы агитировать против чехословацкого правительства. И рано или поздно, считал Седлячек, они сами обратятся за помощью к чешскому министру внутренних дел, против профсоюзов и рабочих партий, когда рабочее движение снова окрепнет.
Другим мероприятием, принятым правительством по совету Седлячека, было аннулирование процесса против Гезы Балинта. «Благодаря этому, — говорил Седлячек, — паруса „Марксистской левой“ останутся без ветра. Лучше всего будет выбросить из республики этого громко лающего пса. Когда он окажется вне пределов республики, то никому не будет опасен».
Министр внутренних дел отдал Климе распоряжение отпустить одного из арестантов, другого выслать. Министр внутренних дел не написал фамилии, думая, что если позже к нему обратятся с вопросом: на каком основании выслали чехословацкого гражданина с территории республики, он может сказать, что хотел выслать Кестикало, не являющегося чехословацким гражданином, и распорядился относительно моего освобождения, но Клима перепутал дела. Он понял своего начальника и сделал ему одолжение — выпустил Кестикало и выслал меня. Кроме того, он скоро нашел юридическое основание для моей высылки: хотя мой отец и дед родились в Берегсасе, но прадед был родом из Матэсалки, а эта деревня находится на южном берегу Тисы, в Венгрии. Я унаследовал венгерское подданство от своего деда.
Но Клима просчитался. Я никогда не мог бы сделать то, что удалось сделать Кестикало. Верецкинский финн мудрой, упорной, терпеливой работой научил подкарпатских трудящихся тому, что бороться можно не только топором и что революция начинается не сразу с атаки. Даже из Михалко он сумел воспитать работника профессионального союза. Когда Михалко впервые принял участие в совещании, целью которого было изменение коллективного договора лесных рабочих, он вздохнул и сказал:
— Лучше встретиться в лесу с десятью медведями, чем с директором завода в его хорошо освещенном и жарко натопленном кабинете.
В 1939 году, когда Красная Армия вошла в Галицию и освободила Западную Украину, в ней служил старый капитан, по имени Юха Кестикало. Но в 1920 году Кестикало еще сидел в тюрьме в Кошице, а польские генералы измывались над Западной Украиной. С русинами, выданными им генералом Пари, они покончили быстро. Без следствия, без суда и приговора в течение полутора часов казнили около семидесяти пленных. Их закопали в общей могиле. Братская могила находится в лесу около Лавочне. Только одного переданного им русина, Красного Петрушевича, казнили не сразу. Его решили судить.
Его раны зажили, но температура все время была повышена. Он так ослабел, что с трудом передвигался. Голова у него кружилась. В таком состоянии он предстал перед судом. Политический процесс нужен был генералам, чтобы доказать, что они спасли Галицию от «красной опасности».
Судебное разбирательство, назначенное на 7 октября, было перенесено на 18 сентября, так как надо было торопиться. Проводилось оно в городе Стрый, при закрытых дверях, с полным исключением гласности, если не считать присутствовавших на суде двух военных журналистов, агентов политической полиции.
Семнадцатого вечером Миколе было сообщено, что на другой день утром он должен будет предстать перед судом. Всю ночь ворочался он без сна. Боялся, что из-за физической слабости не в состоянии будет вести себя на суде так, как это достойно большевика. Наконец на рассвете он заснул. Во сне гулял с Лениным в Сойве на горе с двумя горбами.
Суд начался в четыре часа дня.
Покончили с формальностями. Представитель обвинения произнес речь.
На вопрос председателя, считает ли себя виновным, Микола сидя, потому что не мог встать, ответил:
— Меня обвиняют в том, что я хочу освободить украинский народ из-под ига польских панов? Признаю, что я действительно хочу этого. И еще обвиняют меня в том, что я хочу освободить трудящихся от господства эксплуататоров? Признаю, что это было целью моей жизни.
Все время судебного разбирательства он сидел молча, спокойно. Рассмеялся только, когда его защитник, молодой обер-лейтенант артиллерии, просил вынести ему строгий приговор.
Прежде чем суд удалился на совещание, председатель суда спросил подсудимого, хочет ли он еще сказать что- нибудь?
— Хочу! — ответил Микола и, сделав большое усилие, встал. Его похудевшее лицо пылало от жара, глаза горели. — Обвинитель утверждает, — сказал он тихим голосом, — что я был врагом господ. Я не был, я и теперь враг господ. Я не только враг, но буду всегда бороться, пока…
Тут председатель перебил его:
— Я вас не понимаю, Петрушевич. Я не понимаю, каким путем вы еще думаете бороться. Разве вы не слышали, что господин майор предложил приговорить вас к смерти? Разве вы не знаете, что по нашим законам приговор приводится в исполнение в течение двадцати четырех часов.
— Я знаю, что вы меня убьете, — ответил Микола. — Это вы можете сделать. И все же я прав. Я и после своей смерти буду продолжать бороться. Вы думаете, что это пустая фраза. Ошибаетесь. После смерти я буду не только бороться, но и побеждать. Увидите, господа! Нельзя вырвать с корнем все деревья на Карпатах.
Пока Микола сидел в ожидании объявления приговора, из его рта медленно сочилась кровь.
Казнили его 19 сентября 1920 года в три часа тридцать минут утра.
Когда он стоял под виселицей, майор-прокурор еще раз огласил приговор. Затем он прочел выписку из протокола суда. Несколько строк: «Осужденный на поставленный ему вопрос, желает ли он просить о помиловании, ответил: «От врага милости не прошу и не принимаю».
— Фельдфебель! — распорядился майор. — Исполните свой долг!
Микола спокойно выслушал приговор, а когда ему на шею набросили петлю, воскликнул:
— Москва…
Больше он ничего не мог сказать.
Осенью 1923 года русинские крестьяне вырыли тело Миколы из-под виселицы и тайком переправили его в Сойву. Народ Подкарпатского края похоронил Красного Петрушевича на сойвинском кладбище, на котором, как гласит легенда, спят солдаты гуннского короля Аттилы.
В Венгрию и Румынию я ехать не хотел. Австрия и Германия не давали мне визы на въезд. Прерау достал для меня разрешение на выезд в Советскую Россию. Министерство иностранных дел дало транзитную визу.
Утром последнего дня, проведенного мною в чехословацкой тюрьме, меня посетила няня Маруся.
Смерть сына не сломила Марусю Петрушевич. Мать Миколы, правда, поседела, но за последние годы ее сутулая фигура выпрямилась.
Она принесла мне в подарок несколько яблок и коробку папирос. Оправдывалась, что больше принести не могла, — много месяцев была без работы. Но она успокоила меня, что теперь уже все в порядке. Кестикало переехал в Мункач, и она будет жить у него. Жена Кестикало на днях родила третьего подкарпатского финна.
— Прекрасный мальчик, Геза. Почти такой же красивый и умный, каким был ты.
Мы долго молча сидели рядом.
Няня Маруся молчала, так как знала, что я и так понимаю, что она чувствует и думает.
А я молчал, потому что не знал, что нужно сказать, что можно сказать ей: что бы ни случилось в будущем, мы все-таки победим. Сказать ей, что те несколько лет, на которые наша победа отодвинулась, только несколько минут по сравнению с теми тысячами лет, которые человечество провело в темноте, в нищете и рабстве, и только несколько секунд по сравнению с теми солнечными, свободными, счастливыми сотнями тысяч лет, которые предстоят еще человечеству? Или сказать, что Микола жив, что он живет всюду, где угнетенные идут на борьбу против своих угнетателей? Или говорить мне ей о том, что моя жизнь прекрасна, что борьба, даже если мы погибаем в ней, в миллион раз достойнее человека, чем бездеятельное наблюдение жизни? Мне казалось, что обо всем этом я говорил бы напрасно, что няня Маруся чувствует так же, как и я, и понимает меня.