— Я ведь легкий, — сказал он, — да еще и крови сколько из меня вышло… Так неужто ж вдвоем меня не донесут, а? Если с каждым, кого чугунка зацепит, по четыре человека уходить станет, то этак и Камчатку некому будет стеречь!
А когда остались только двое, он просил их пронести его вдоль траншеи проститься с товарищами.
— Прощайте, братцы! — обратился он к своим одноротцам. — Отстаивайте нашу Камчатку, — ни отнюдь не сдавайте, а то из могилы своей приду, стыдить вас стану!.. Прощайте, братцы, помяните меня, грешного!.. Вот умираю уж, а мне ничуть этого не страшно, и вам, братцы, тоже в свой черед не должно быть страшно ни капли умереть за правое дело… Одно только больно, что в своей транчее смерть застигла, а не там, — показал он правой рукой на французские батареи.
Тут же отыскал он этой здоровой рукой спрятанный им майорский подарок — екатерининский рубль — и передал его одному из тех, кто держал носилки, — солдату своей роты Захару Васильеву, говоря:
— Это даю тебе, брат Захар, чтоб ты, как принесете вы меня на перевязочный, живым манером священника там разыскал исповедать меня, приобщить, потому как дохторам уж со мной нечего возиться… Рупь этот самый от меня священнику и дай!
Против Южной (городской) стороны осадные орудия интервентов были поставлены так густо, что на каждые двадцать шагов по дуге приходилось по орудию.
Секретом для Севастополя это не могло быть благодаря пленным и дезертирам, и не было. Но если по количеству орудий большого калибра, выставленных на защиту Южной стороны, севастопольцы мало уступали интервентам, зато снарядов как сплошных, так особенно пустотелых, имели меньше в пять-шесть раз; пороха же для зарядов было так мало, что решено было в случае крайности добывать его из ружейных патронов, находящихся на складах.
От артиллерийского огня в начале осады было очень много жертв из-за отсутствия блиндажей; это припомнили, и теперь приказано было усиленно строить блиндажи, разбирая для этого все полуразрушенные здания, начиная с морского госпиталя. Доски из разобранных домов шли также и на устройство и починку орудийных платформ.
К концу марта очевидны стали итоги неустанных трудов: блиндажей было уже столько, что в них можно было укрыть до шести тысяч человек, то есть почти пятую часть севастопольского гарнизона, что было очень важно, так как большие резервы необходимо было держать вблизи бастионов и редутов ввиду штурма, в котором никто в Севастополе не сомневался.
Неизвестно было только одно: какой день выберут союзные главнокомандующие для начала канонады.
Подходил праздник пасхи; в этом 1855 году он совпадал по времени у русских и у французов, между тем по всем признакам приготовления интервентов к «дню страшного суда в большом виде» заканчивались: Христос оставался Христом, канонада должна была быть канонадой.
Перед праздником матросы и солдаты даже и бастионы, досыта напоенные кровью, прибрали, приукрасили, как могли… Даже подмели их метлами из фашинника, даже песочком посыпали!.. В блиндажах стремились соблюдать торжественность; щедро покупали копеечные свечки и втыкали их в подсвечники перед иконами… В четверг на страстной неделе не только в уцелевших еще церквах севастопольских, но и на бастионах и в блиндажах читались «двенадцать евангелий» и раздавался в городе колокольный звон.
Как раз в это время поднялась усиленная пальба против третьего бастиона: это англичане решили, что настал удобный момент штурмовать ложементы перед третьим бастионом — Большим Реданом, единственным из севастопольских укреплений, овладеть которым они поставили себе целью.
Обстреляли; штурмовали ложементы, но были позорно отбиты… Не настал еще их час; но зато наступал день общесоюзных, почти общеевропейских усилий поставить Севастополь на колени: это был второй день пасхи — 28 марта (9 апреля).
Однако первый день пасхи праздновали как в лагере французов, так и в осажденном городе, причем в последнем особенно широко и самозабвенно.
Уже в субботу к вечеру совершенно неудержимым потоком ринулись на бастионы матроски к своим мужьям, их ребятишки к отцам, таща им на розговенье куличи, сырные пасхи, красные яички: это было «преддверие праздника»…
А ровно в полночь начался трезвон к заутрене, точно бы в любой Калуге или Пензе… Пальба из орудий, правда, была в это время тоже, но привычная, обычная, так же как и ружейная стрельба в ложементах, тоже обычная: звон колоколов не мешал перестрелке, перестрелка — звону…
В церквах городских, в госпитальной церкви на Северной, в Александровских казармах, где тоже была домовая церковь и где все множество окон было ярко освещено, сладкоголосо пели: «Друг друга обымем, рцем: братие! — и ненавидящим ны простим…» А снаряды с батарей летели, вычерчивая огненные дуги в темном ночном небе, и заведомо нельзя было, невозможно было простить «ненавидящих», приплывших на тысяче кораблей, чтобы истребить цветущий город и десятки, сотни тысяч людей в нем и перед его стенами убить или изувечить…
В небольшом гарнизонном соборе собрались на пасхальную службу многие генералы с самим главнокомандующим во главе, парадно одетые офицеры, флотские и сухопутные… Очень плотно набит был ими весь этот старый, при Екатерине построенный собор… Христосоваться все подходили к Горчакову.
Старик расчувствовался, троекратно лобызаясь с каждым из своих подчиненных, — ведь многих из них уже поджидала смерть; подслеповатые глаза его застилали слезы, а в памяти все вертелся афоризм либеральствующего министра государственных имуществ, графа Киселева, сказанный им когда-то в интимном кругу: «Два варварских обычая есть в России: запрягать четверню в карету и целоваться на пасху».
Около собора толпились с зажженными свечами и гарнизонные солдаты и женщины рядом с куличами и пасхами, принесенными на «освящение»; и мимо этих убого, но истово украшенных куличей и пасх двигалась толпа крестного хода, сияя золотом риз, эполет, орденов.
И было розговенье, как всегда, и пились праздничные чарки водки, казенные и покупные, а когда дождались дня, гуляли в обнимку по бастионам, пели песни, собирались в кружки и открывали пляс под визгливую матросскую скрипку; батареи же с той и другой стороны молчали. Возмущались даже искренне, что ружейная пальба из неприятельских траншей не унималась, но объясняли это тем, что ведут ее, конечно, нехристи-турки.
На бульваре Казарского с шести часов вечера загремела полковая музыка, и началось праздничное гулянье. Если бы кто-нибудь неведомо для себя и невидимой силой был бы перенесен сюда, на этот бульвар, он не мог бы поверить, что он в осажденном городе, после полугодовой осады и как раз накануне бомбардировки, небывалой в истории войн: так много было на этом бульваре весело болтающих и радостно смеющихся женщин… Откуда появились они здесь? Где таились раньше?.. Где бы ни таились, но Севастополь все еще был многолюден, и чуть празднично загремела музыка, на нее слетелись женщины в праздничных весенних костюмах, тем более что и день выдался солнечный, тихий, теплый и пахло не пороховым дымом, а морем, — море же весною пахнет, как только что разрезанный спелый арбуз…
Как много может внести изменений в сотни тысяч жизней всего одна только ночь! О том, что эти изменения готовятся, можно было только догадываться, да и то смутно, по какой-то довольно шумной деятельности в стороне неприятеля именно в эти ночные часы; шум этот мог быть объяснен и неугомонившимся праздничным весельем; но многим, слышавшим его, он казался военно-рабочим шумом, сгущенным благодаря туману, который в полночь надвинулся с моря.
Чуть рассвело, — ровно в пять утра, — с моря же взвилась и рассыпалась тревожными искрами ракета: это был сигнал к открытию канонады, данный с одного из кораблей интервентов; и выстрелы загремели сразу со всех сторон.
Но в густом белом тумане прятался проливной дождь, который и хлынул, чуть только началась канонада, точно по особому заказу тех же двух генералов — Канробера и Раглана, которые как будто хотели повторить начало бомбардировки 5/17 октября во всей полноте.
Впрочем, дождь теперь был гораздо сильнее, точно в полном соответствии с тем, что число орудий, начавших состязание на пасху, было уже вдвое больше октябрьского числа орудий.
С чем это можно бы было сравнить? С грозою при ливне, когда беспрерывно слепят глаза молнии и ревет и на части раскалывается небо?..
Но при подобной грозе, способной пугать только младенцев, не прыгают всюду кругом, как футбольные мячи, чугунные ядра, не разбиваются вдребезги стены и крыши домов, не валится с потолков даже нетронутых зданий штукатурка, точно при сильном землетрясении, не раскачиваются оконные рамы до того, что в них лопаются стекла, и они вылетают, наконец, на улицу; не ест глаза густой пороховой дым, из-за которого в двух шагах не видно, и не проходят усталым шагом одни за другими люди в солдатских шинелях, таща носилки, из которых капает кровь; не мечутся на улицах зеленые фуры с зарядами, снарядами, фашинами и даже с обыкновенною водою в бочках, несмотря на то, что воронки от снарядов на улицах полны дождевой воды, и все кругом промочены дождем до нитки, и потоки воды мчатся, едва не сбивая с ног, особенно мощные там, где часто улицы узки и круто спускаются вниз.