Солнце еще не оторвалось от горизонта, и косые слабые лучи его едва в состоянии были пробить туман, дым, потоки ливня; верховые лошади адъютантов, ординарцев, штаб-офицеров и генералов, наконец, поднятых свирепой канонадой, сталкивались на улицах в полумраке, теряя направление; женщины тащили на руках и за руки детей, уже надорвавшихся от плача; страшно было сидеть и ждать смерти в домах, еще страшнее было бежать куда-то, — куда? — по улицам. Бежали и к Графской пристани, чтобы переправиться на Северную, и к огромнейшему зданию Николаевской береговой батареи, способному вместить не одну тысячу человек.
Поднялся вдруг ветер, сильный и сразу, протащил дальше густую вату тумана и дыма, висевшую над бухтами, и столпившиеся у Графской увидели в открытом море другой дым — черный угольный дым боевого неприятельского флота. Видно стало на минуту, что суда там находятся в движении, как бы спеша занять места, удобнейшие для бомбардировки города… Однако едва успела толпа испуганных людей на берегу бухты понять, что это за маневры судов, море заволокло снова белым туманом и орудийным дымом.
Растерянность при виде двигавшегося в черном облаке дыма союзного флота охватила ставку Горчакова, который по слабости зрения не мог, конечно, ничего разглядеть сам, но вполне полагался на острые глаза чинов своего штаба.
Канонады с моря, подобной октябрьской, ожидали с минуты на минуту, но ее все не было; между тем Горчаков получал донесение за донесением, что неприятельский флот движется, насколько можно было уловить в тумане, по направлению к устью Качи.
— Ну да, к устью Качи, да, да, — так именно я и думал! — экспансивно выкрикивал Горчаков. — К устью Качи, чтобы там высадить десант и зайти мне в тыл! Значит, нам нужно направить достаточный отряд к устью Качи!
Маленький ростом начальник его штаба генерал Коцебу пытался было возражать, но Горчаков махал в его сторону длинными тощими руками, точно отгонял стаю докучных мух, и не хотел даже выслушать возражений.
Около устья Качи стоял небольшой отряд; теперь его решено было увеличить в самом спешном порядке, и с приказом главнокомандующего выступить немедленно к Каче помчались уже адъютанты к нескольким полкам и полевым батареям, когда туман свеяло ветром настолько, что все около Горчакова могли разглядеть, даже не прибегая к подзорным трубам, что флот остановился: имел ли он намерение, подойдя ближе к берегу, начать обстрел Севастополя, или не имел, только к устью Качи он не шел и транспортов с десантом при нем не было.
Немедленно новые адъютанты и ординарцы были посланы Горчаковым к тем полкам и батареям на Инкермане, которые получили уже приказ выступать, с отменой этого приказа.
Еще во время Дунайской кампании французские карикатуристы изображали Горчакова 2-го с распростертыми руками и с надписями: на правой ладони — ordre, на левой — contre-ordre, а на лбу — desordre[55].
Нахимов же, чуть только началась канонада, поскакал на сереньком маштачке на бастионы. Теперь он считал это еще более своим настоящим делом, чем полгода назад, в первую бомбардировку; теперь на нем, как на помощнике начальника гарнизона, лежала забота о всех и обо всем в пределах Севастополя.
Всем своим существом и примером стремился он быть воплощенной, для всех очевидной, неиссякаемой энергией обороны, предоставляя начальнику гарнизона Сакену считаться ее мозгом и отлично сознавая, конечно, что мозгом-то этим в большей степени были Тотлебен и Васильчиков — начальник штаба Сакена.
Когда один из адъютантов вздумал, было уговаривать его остаться дома, не бросаться в самое пекло артиллерийского боя, не рисковать жизнью, Нахимов ответил ему совершенно серьезно:
— А что же такое моя жизнь?.. Вот если убьют Тотлебена или Васильчикова, это будет беда непоправимая, а я… Пустяки-с! Вздор-с! — и вскочил в седло не без некоторого даже щегольства тем, что уже в совершенстве постиг этот затруднявший его полгода назад кавалерийский прием.
Сто тридцать мортир было среди осадных орудий интервентов против пятидесяти семи у защитников Севастополя; между тем огонь мортир не прицельный, а навесный, и своими бомбами большого веса производили они огромные разрушения на русских батареях и вырывали множество жертв, тем более что недостаток пороха заставил Сакена разослать по бастионам и редутам приказ отвечать на два неприятельских выстрела одним, и это было всего через пять часов после начала бомбардировки.
Чугунная туча над головой, и каждую секунду рвутся, круша ребра укреплений, снаряды, — так было на бастионах. Чугунная туча, не редея, направлялась в город и бухту, на флот и низвергалась там. На бастионах от нее было темно и днем, как в сумерки. Это был подлинный ураганный огонь, хотя тогда еще не было в ходу такого сочетания слов.
На береговых батареях ожидали открытия канонады с неприятельских судов, и все стояли на местах, и были разожжены ядрокалильные печи. Однако флот противника предпочел остаться почетным зрителем дуэли сухопутных батарей и не подходил на пушечный выстрел: слишком свежа была среди высшего командного состава там память о 17 октября!
С первых же часов бомбардировки, открытой интервентами, выяснилось для защитников Севастополя, что ведется она по обдуманному плану.
Сосредоточив с начала осады свои усилия против четвертого и пятого бастионов, французы и подошли к ним траншеями и минными ходами ближе, чем к другим; переменив затем, под влиянием Ниэля, направление атаки в сторону Малахова, они успели приблизиться и к нему; пасхальная канонада должна была увенчать их саперные успехи и «сбрить» прежде всего все эти досадные укрепления: четвертый и пятый бастионы и Малахов курган с его передовыми редутами: Волынским, Селенгинским, Камчатским… Последний особенно досаждал французам, и против него направлен был самый ожесточенный огонь.
После смерти Истомина четвертым отделением оборонительной линии, в которую входил Малахов курган с его редутами, стал ведать капитан 1-го ранга Юрковский, отец десятерых малолетних ребят, из которых самый старший был всего только кадет третьего класса.
Жена Юрковокого поспешила увезти их всех в Харьков еще до начала осады, и он, свободный от семейных забот, старался служить самозабвенно и поддерживать на отделении порядок, заведенный его предместником.
Он и поселился в каземате башни, там же, где жил Истомин. Однако даже и полуразбитая башня эта все-таки представляла прекрасную цель для длинных бомбических орудий, и теперь на нее с раннего утра усиленно начали падать и сверлить ее взрывами пятипудовые бомбы. Боясь, что ее рязрушат до основания, Юрковский приказал совершенно очистить ее от людей.
Юнкер Зарубин, по наследству от Истомина перешедший ординарцем к Юрковскому, бросившись передавать это приказание, едва не был задавлен обвалившимися от сотрясения камнями над входом в башню, но, проскочив благополучно, только оглянулся, протер поспешно глаза, запорошенные известковой пылью, и звонко прокричал приказ очистить башню. Он был полон чисто адъютантского делового азарта, свойственного далеко не всем шестнадцатилетним. На его глазах в это утро залетевшим в амбразуру ядром размозжило голову матросу-комендору, наводившему орудие, но едва он упал, тут же подскочил другой матрос, занял место, залитое кровью товарища, левой рукой сорвал с себя бескозырку и накрыл ею лицо убитого, а правой взялся за подъемный винт орудия. Некогда было даже и секунду времени отдавать жалости по том, с кем двадцать лет ел кашу из одного котла, — надо было отвечать противнику на его меткий выстрел тоже выстрелом метким и без задержки…
На его глазах в это утро не один раз по знаку надсмотрщика порохового погреба бежали самозабвенно солдаты засыпать яму, вырытую упавшим на крышу погреба снарядом… Что могло быть необходимей этого? Если допустить другой снаряд упасть в воронку, сделанную первым, то может не выдержать и перекрытие из толстых бревен, и тогда взорвется погреб, а это уж катастрофа для всего бастиона…
На его глазах все время теперь, как и почти ежедневно раньше, подряд несколько месяцев, приравненных к годам, шла эта борьба бездушного металла, направляемого издалека врагами, с живыми людьми, простыми и даже веселыми, несмотря на весь жуткий ужас кругом.
Да, это очень влекло Витю Зарубина к матросам, у которых точно про запас готовы были шутки для встречи какого угодно трагизма. Бессознательно подражая не столько офицерам, с которыми жил в блиндаже, сколько именно матросам, не отходившим от своих орудий, рядом с ними и спавшим, Витя не мог научиться от них только одному — шуткам, но зато он запоминал их, и они возникали в нем всякий раз, когда приходилось бежать со строгим приказом начальства куда-нибудь «в самый кипяток».
С утра в этот день он надел, как и другие, шинель, чтобы не до костей промочил ливень, но шинель промокла насквозь, мундир тоже, и целый день до вечера пришлось таскать на себе совершенно лишний пуд дождевой воды и чувствовать себя, как в бане, Он устал. Он почти валился с ног к вечеру. Голова стала, как колокол: в ней все лопались с треском бомбы, все гремели и раскатывались выстрелы своих орудий, даже тогда, когда в сумерки начала затихать канонада. Глаза тоже непомерно устали от вспышек желтого огня сквозь дым на своих батареях и от желтых огненных полос сквозь туман, дождь и тот же дым в небе, так как ежесекундно вместе с «темными», то есть ядрами, летели и бомбы.