Первый акт окончился, и немного погодя, как и рассчитывал Леонардо, в зале, у него за спиной, послышались неторопливые шаги; вслед за тем чья-то рука легла ему на плечо, и мужской голос патетически продекламировал:
— Что нового, о друг отважного Отелло?
— Ах, это ты, Фернандо? Вот уж не думал, что тебя здесь встречу.
— О чем же ты тут мечтаешь в одиночестве, arnico pensieroso[86]?
— Ни о чем. Я только сейчас приехал.
— То-то я тебя и не приметил в креслах. Зачем же ты не пришел ко мне в ложу?
— Я думал, что там для меня не найдется места.
— Для тебя я место всегда найду.
— Благодарю.
— Ты нынче не говоришь, а вещаешь, как пифия на своем треножнике. Уж не осенил ли тебя пиитический восторг? Что ж, поздравляю. Не стану тебе мешать.
— Пиитический восторг? Возможно, Но только внушил мне его, как видно, сам дьявол.
— Помилуй, не было бы ничего странного, когда бы картина, открывающаяся перед нами с этого балкона, навеяла тебе поэтические грезы. Взгляни, как гармонично сочетается здесь городской и морской пейзаж! Уверен — ты сейчас сочинял про себя что-нибудь этакое, в описательном жанре. Что, угадал? И правда, если есть в тебе хоть искра поэзии, как не взволноваться поэтическим вдохновением при виде этого темного ряда домой справа от нас с их неровными очертаниями, с этими резко выступающими вперед высокими балконами дворца графов де Пеньяльвер; при виде этого пустынного, еще не обсаженного деревьями бульвара, уходящего вдаль, туда, где чернеет во мраке безлюдное в этот час кафе «Паула»; при виде больницы Де-Паула, что высится там в глубине, на заднем плане, наподобие одной из тех египетских пирамид, с чьих потемневших вершин, по выражению Наполеона, смотрят на нас столетия; или при виде картины, предстающей взору с другой стороны, где недвижимо застыла на воде черная громада корабля «Соберано», укрывшегося, так сказать, от бурь в этой мирной гавани, — силуэт его четко рисуется на фоне прозрачного неба, усеянного яркими звездами; смотришь на их мерцающее сияние, и мнится: они изливают на землю не свет, а грустные слезы, скорбя о нашей былой морской славе, от которой скоро не останется в мире ни следа, ни воспоминания.
— Дорогой Фернандо, пейзаж, в котором ты нашел столько поэзии, меня совершенно не трогает. То ли потому, что он давно мне знаком во всех подробностях, то ли потому, что сегодня я совсем не расположен любоваться им.
— Как можно, милый! Для меня природа всегда исполнена очарования. Перед ее лицом забываешь любые невзгоды. Кстати, читал ты в «Диарио» мои «Путевые заметки о восхождении на Этну»? У нас как-то на днях был Арасоса и попросил меня дать ему что-нибудь для газеты — какую-нибудь вещицу моего сочинения… Он так ко мне; пристал, что я в конце концов отдал ему эти свои черновые наброски.
— Я редко когда заглядываю в «Диарио».
— Так сыщи ее и прочитай. Это небольшая статейка, она была напечатана дня три-четыре тому назад. Писал я ее в Палермо. Правда, имени моего там нет, как-то, понимаешь ли, не к лицу старшему алькальду… Напечатали только мои инициалы, и что бы ты думал — уже человек двадцать знакомых прибежали меня поздравить! Да, да, представь себе! А Педро Хосе Морильяс пришел в такой восторг, что даже обнял меня и расцеловал. Мне бы хотелось знать твое мнение.
— С удовольствием сообщу тебе его, но только не теперь. Мне сегодня не до чтения. У меня голова кругом идет, и я того и гляди либо сам себе пулю в лоб пущу, либо кого-нибудь другого застрелю.
— Милый Леонардо, я тебя просто не узнаю! Что с тобою? Ты ли это, беззаботный студент философского класса, беспечнейший из моих товарищей по коллегии «Сан-Карлос»? Или это кто-то иной в твоем образе? Куда девались неизменно хорошее расположение духа и заразительная веселость, привлекавшие к тебе сердца твоих друзей? Откуда эти нелепые мысли, эти вздорные слова? Или ты влюблен? Но неужто в твои двадцать с лишним лет, при твоей опытности, ты еще способен на подобное дурачество?..
— Я терзаюсь не от любовной страсти. Нет! Но сердце мое полно скорби, отчаяния, гнева — всего, что испытывает человек, когда ему впервые приходится разочароваться в дружбе, в людях, во всем на свете!
— Вот как? Нет сомнения, ты влюблен, и вдобавок — несчастливо. Я вижу у тебя все признаки любви. Объясни же, в чем истинная причина твоего огорчения, поведай мне ее. Ведь я твой друг.
— Мой друг? — воскликнул, иронически усмехаясь, Леонардо. — Да, прежде я верил, что ты мой друг, но теперь иллюзии мои рассеялись, и я убедился, что ты — мой злейший враг!
— И давно ты пришел к этому заключению?
— В ту самую минуту, как узнал о некоей дружеской услуге, которую ты оказал мне. Удивляюсь, как можешь ты не испытывать угрызений совести при мысли о своем поступке.
— Да ты, кажется, и впрямь сошел с ума, Леонардо. Будет, милый, успокойся. Я догадываюсь, в чем дело. Вся эта ярость объясняется тем, что… — И Фернандо расхохотался.
— Не смейся, — сказал Леонардо. — Тут ничего нет смешного.
— Будто бы? — с особым ударением спросил его друг. — С той поры, как мы знакомы с тобой, я впервые вижу тебя таким серьезным… и таким глупым.
— Не называй серьезностью и глупостью то, что скорее похоже на умоисступление, на бешенство!
— Полно ребячиться. Я вижу, ты на меня очень сердит, но если бы ты сейчас был способен судить здраво, ты понял бы, что должен испытывать ко мне не ненависть, а благодарность.
— Ты нанес мне жесточайшую обиду, и я еще должен тебя благодарить? Как бы не так! И тебе не совестно? Ты ведь знал, что Сесилия Вальдес — моя девчонка.
— Я узнал об этом в тот самый день, когда оказал тебе упомянутую тобой дружескую услугу.
— Но ты хоть когда-нибудь прежде слыхал об этой девушке? Знаешь ты, что она собой представляет, какой образ жизни ведет?
— Ничего я о ней не знаю, да и откуда мне было это знать?
— Прекрасно. Как же в таком случае, не располагая никакими сведениями о ней, не попытавшись что-либо узнать и расследовать, ты отдал приказ арестовать ее?
— Я поступил так, потому что меня просили сделать это в обход обычных путей правосудия.
— И подобный образ действий ты называешь проявлением дружеской ко мне приязни?
— Ты вскоре убедишься в этом.
— Какое преступление вменяется ей в вину?
— Насколько я понял, только то, что она слишком сильно любит тебя.
— Так. Стало быть, ты вполне сознательно совершил несправедливость, или, говоря начистоту, акт вопиющего произвола.
— Грешен, падре, грешен.
— Грешен? Нет, это хуже греха. Такие деяния рассматриваются нашими законами как действия с преступными намерениями. Если кто-то воображает, что Сесилия бедная сирота и поэтому у нее не найдется защитников, то уверяю тебя — это глубочайшее заблуждение. Тебя просто-напросто обманули. Существую я, и я выведу все это дело на чистую воду.
— С твоей стороны это было бы безрассудством, — спокойно и с достоинством возразил алькальд. — Я повторяю — ты поступил бы безрассудно. Мне твоя атака не может причинить ровно никакого вреда: мое положение, мой титул гранда, влияние, каким я пользуюсь здесь и в Мадриде, служат мне надежным щитом от любых нападок. В этом отношении я неуязвим. Ты же, если вздумаешь действовать так, как только что угрожал (разумеется, я говорю с тобой как друг и товарищ), — ты добьешься лишь того, что станешь героем скандальной истории и выставишь на всеобщее посмешище своего отца, потому что тот акт… произвола, который ты мне приписываешь, был совершен мною на основании письменной жалобы дона Кандидо, составленной им с соблюдением всех формальностей и поданной мне. Не кто иной, как твой отец, твой добрый и благородный отец явился ко мне в судебную палату и подал мне формальную жалобу, обвиняя эту девицу в том, что она обманом и кокетством обольстила и заманила в свои сети несовершеннолетнего юношу, сына состоятельных и почтенных родителей. Во время нашей беседы твой отец чуть ли не со слезами на глазах жаловался мне на тебя, говорил, что у тебя на уме одно беспутство, карты и женщины, что ты забросил ученье, и, вопреки надеждам твоих родителей, будешь не в состоянии сдать в апреле экзамены, и, таким образом, не сможешь в следующем году взять на себя управление вашими поместьями, а из-за этого расстроится твоя свадьба с некоей весьма красивой и достойной девушкой из Алькисара, твоей невестой, — и все по вине какой-то легкомысленной девицы, связь с которой унизительна для молодого человека из дворянской семьи, и в ближайшем будущем — графа.
— Так, так, вот какую историю рассказал тебе мой отец? Изволь же теперь выслушать меня и посмотреть, какова обратная сторона медали. Во-первых, никакого обольщения, обмана и еще черт знает чего тут и в помине не было. Эта девушка — редкая красавица, и она меня боготворит. Мог ли я не ответить взаимностью на ее любовь? Но вот оказывается, что с тех пор, как она себя помнит, отец мой неотступно следит за ней, мало того — он содержит ее, одевает и обувает, лелеет, бережет и печется о ней, как никогда не одевал и не обувал, не берег и не лелеял своих родных дочерей. Спрашивается, для чего он это делает? Какую цель преследует? Этого, кроме него и господа бога, никто не знает. Я не хотел бы плохо думать о своем отце, и все же то, что Сесилию схватили именно сейчас, когда умерла ее бабушка — единственный человек, который мог бы защитить бедную сироту от гнусных посягательств, — именно это заставляет меня подозревать отца в намерениях далеко не благородных… Меня утешает и успокаивает только то, что отец, даже озолоти он Сесилию, никогда ничего от нее не добьется. Но что же делаешь ты? Ты похищаешь ее у меня и беззащитную отдаешь ее во власть моему отцу. Могу ли я тебе простить, что ты сыграл со мной эту злую шутку? Никогда.