из Честовиц, придворного королевы, тотчас узнали о прибытии Вильгельма. Королева с утра была нарядной и с беспокойством ожидала. Она полагала, что Вильгельм тут же сможет прийти в замок. Вызванный Николай из Бжезия объявил, что на это нужно было разрешение пана Краковского, а вскоре и сам Добеслав предстал перед королевой, мрачный и молчаливый.
На её приказ, выданный решительно, голосом, исполненным уже рождающегося гнева, каштелян Краковский спокойно ответил, что заморский герцог мог быть допущен с ведома и в присутствии панов Совета.
Крики и упрёки королевы были тщетны. Всё еще с самой большой униженностью каштелян объяснил это тем, что разрешение зависело не от него.
– Я здесь только сторож, но под приказами.
– Я королева! – повторила юная государыня.
– Однако без Совета, ваша милость, вы решать не можете.
Ядвига с нетерпением приказала позвать к себе Совет.
В замок поехали все паны, не исключая духовных лиц, которых те забрали с собой, потому что их авторитет и голос произвели на Ядвигу огромное впечатление.
Молчаливые, грустные, величавые они вошли в комнату, в которой Ядвига уже их ждала. Она хотела резко напомнить им о своих правах, но её голос прервало рыдание. – Скажите мне, я рабыня или королева? – крикнула она.
Архиепископ пытался её умолять, чтобы была спокойной. Ясько из Тенчина уверял, что публично и торжественно герцог Вильгельм будет впущен, но в постоянном его пребывании в замке они наотрез должны ему отказать.
– Послы поехали к королеве-матери, это дело не решено; негоже, чтобы пребывание герцога Вильгельма очернило славу нашей пани.
– Он мой муж, – сухо отвечала Ядвига.
Она напрасно пыталась смягчить панов Совета – они невозмутимо молчали.
Архиепископ и маленький Радлица не встали на её сторону. Она была вынуждена подчиниться силе и вышла, гневная, показывая такую душевную силу, что даже Яську из Тенчина это сильно обеспокоило.
Такого сопротивления не ожидали от слабой девушки.
Старшие ещё совещалась, не выходя из комнаты аудиенций, когда в неё вошёл присланный королевой Гневош, требуя от имени пани, чтобы на завтра было назначена аудиенция. Его лицо было мрачным.
Паны подчинились просьбе, но так как с Гневошем даже разговаривать никто не хотел, послали с этим одного из придворных, а Гневош ушёл недовольный и пристыженный.
Тем временем в его доме расположился герцог со всем своим неумолимым педантизмом, собираясь наряжаться, отдыхать и обедать.
Как раз пришёл Гневош объявить размышляющему над разложенными костюмами и их выбором герцогу печальную новость, что он будет допущен в замок только завтра на торжественную аудиенцию, но остаться в нём паны никоим образом не хотят разрешить. Это объявление Вильгельм принял с улыбкой недоверия, пророча себе совсем другое будущее. Правда, он начинал предвидеть, что переговоры, трудности могут затянуться, но не сомневался, что окончатся удачно. Гневош рассказал ему об энергичном выступлении королевы. Красивый парень улыбнулся.
Это положение было не из приятных, но имело прелесть приключения из старой песни, воплощённой в жизнь. Этот замок, охраняемый ревнивыми стариками, эта вырывающаяся к нему королева, препятствия для преодоления, таинственные интриги… всё это возбуждало воображение. В своих глазах он был героем, которого должен был воспеть Сухенвирт, а за ним многие поэты…
Герцог гордился этой судьбой избранных.
Однако в его понимании приключению не хватало некоторых украшений. Паны Совета должны были всё-таки прийти к нему с поклоном, настаивать, чтобы мог красноречиво показать свою любовь и постоянство, и патетично их выпроводить. Между тем не было никого, никто не явился, кроме оборванного сброда, окружающего дом и ворота. Памны не хотели о нём знать. Это немного раздрожало его, но всё должно было измениться.
Гневош тем временем усердно служил и не отступал. Зато он имел счастье присутствовать при панском обеде, на который ни он и никто из двора приглашён не был, потому что герцог с неравными ему не привык сидеть за одним столом.
Стольник торжественно подавал миски, из которых сперва должен был сам попробовать, также подчаший мочил губы в напитке. Хотя герцог только что приехал, серебряная посуда, дорогие чаши, шитые скатерти – всё уже достали и подали и расставили в соответствии с неизменными законами.
В то время, когда герцог кушал, придворный поэт стоял рядом, окружала значительная часть двора, а два шута пытались развеселить. Но они сами были утомлены дорогой, немного смущены холодным приёмом; им нужно было вернуть хорошее настроение, потерянное в пути. Они повторяли устаревшие шутки, герцог их не слушал, те проходили впустую. Наконец Буба влез в угол и сдался.
Сняли скатерти, вымели кости, а герцог пересел к окну, вид из которого, замурованный стенами, тюремный, немного его мог развлечь.
К вечеру приготовился лютнист и снова шуты, но герцог всех отправил. Он приказал Сухенвирту вновь читать вирш о своём гербе и эмблеме, написанный в дороге.
Какое-то время поэт его развлекал, но в конце концов заметил, что герцог, будучи мыслями в другом месте, уже не слушал его.
Так этот день тем грустней закончился, что герцог Вигельм, несмотря на троекратное, самое добросовестное размышление над выбором завтрашнего костюма, между бархатом и атласом, до сих пор твёрдого решения не вынес. Эта задача величайшей важности всю ночь не давала юноше покоя.
В этот день королева была красива, как ангел, потому что счастье, как и боль, одинаково добавляло ей привлекательности; красивая, только иначе, чем в те обычные дни, когда грустная, уставшая, она ждала и скучала. Хотела быть для него красивой… Сердце её билось к этой куколки-князю, красивой, нарядной, самовлюблённой, которая умела внушить эту любовь слабому, женскому сердцу.
Она с детства всегда видела его этим изнеженным мальчиком, почти по-женски милым, который следил за своей красотой, был нежен, тихо говорил сладкие слова и с удовольствием их слушал.
Благородное, большое женское сердце привязалось к этому изящному и холодному созданию.
Не является ли любовь почти всегда обожествлением и идолопоклонством с одной стороны и холодным приёмом с другой?
Вильгельм любил её так, как может любить избалованный эгоист: немного чувствами, больше благодарностью, что она его боготворила. Он любил в ней также корону и государство, которые она несла ему в приданом. Она с женским самоотречением готова была страдать для него, он – её страдание и жертву принимать милой улыбкой. В его убеждении то, что он теперь для неё делал, совершая путешествие, становясь в борьбу, подвергая себя неудобствам и дискомфорту, было уже жертвой, которая стоила всех, какие королева могла ему посвятить.
Утром этого дня князь, в большой неуверенности, выбрал наконец бархат,