Портрет Валентины написан другими красками. Эта женщина, проникнутая мистицизмом скорее платоновским, нежели христианским, оказывает, сама того не зная, определенное влияние на страстные натуры своих детей; сквозь их душевные бури она доносит до них частицу своей умиротворенности. В моем творчестве (если только мне дозволено так выразиться) эта безмятежная Валентина видится мне первым образом идеальной женщины, какую я часто представляла себе в мечтах: любящей и в то же время самодостаточной, пассивной не от малодушия, а от мудрости; позднее я попыталась придать эти черты Монике в «Алексисе», Плотине в «Записках Адриана» и, более обобщенно, Фрошо, которая дает убежище на неделю Зенону в «Философском камне». Если я взялась здесь перечислять моих героинь, то потому, что в тех книгах, где, по мнению критиков, я уделила недостаточно внимания женщинам, на самом деле я в значительной мере воплотила мой идеал человека именно в женских образах.
По-видимому, Валентина (я говорю «по-видимому», потому что поступки персонажей должны, на мой взгляд, оставаться порой необъяснимыми даже для автора: такова цена их свободы) с самого начала догадывается о том, что ее дети любят друг друга, но не принимает никаких мер, ибо знает: эта любовь неугасима. «Что бы ни случилось, вы не должны ненавидеть друг друга». Умирая, она предостерегает их от греховной страсти, которая сразу после утоления обернется ненавистью, обидой или, что еще хуже, досадливым безразличием. Но они избегнут этой беды, обретя счастье и приняв муку: Мигель уйдет в смерть, Анна — в неиссякаемую верность. Социальное понятие «преступление» и христианское понятие «грех» расплавятся в этом пламени, которое будет гореть всю жизнь.
«Anna, soror...» была написана за несколько недель весной 1925 года, во время пребывания в Неаполе и сразу после возвращения оттуда; возможно, именно этим объясняется то, что любовная связь брата и сестры возникает и завершается на Страстной неделе. В Неаполе меня больше всего поразили не шедевры античного искусства в музеях и не фрески на вилле Мистерий в Помпеях, которые я тогда полюбила на всю жизнь, а сутолока и оживление в бедных кварталах и еще суровая красота и поблекшее великолепие церквей, иные из которых впоследствии серьезно пострадали или были полностью разрушены во время воздушных налетов 1944 года, как, например, Сан Джованни ди Маре, где Анна открывает гроб Мигеля. Я посетила замок Святого Эльма, где жили мои герои, и расположенный рядом монастырь, где доживал свой век дон Альваро. Я побывала в маленьких нищих деревнях Базиликаты (в такой деревне находился не то господский, не то крестьянский дом, куда Валентина с детьми приехали на время сбора винограда), а развалины, которые Мигель видит то ли во сне, то ли наяву, — это, очевидно, развалины Пестума. Никогда еще романтический вымысел не вдохновлялся так непосредственно теми местами, где происходило действие.
Работая над «Anna, soror...», я впервые насладилась преимуществом романиста — возможностью целиком раствориться в своих героях или позволить им завладеть собой. В эти недели я вела себя как обычно, общалась с людьми, но на самом деле я жила внутри этих двух тел и двух душ, будучи попеременно то Анной, то Мигелем, невзирая на то что они разного пола; думаю, подобное же безразличие испытывают все авторы по отношению к своим персонажам[13], и нет ничего удивительного в том, что мужчина способен в совершенстве описать чувства женщины, — как Шекспир описывает чувства Джульетты, Расин — Роксаны и Федры, Толстой — Анны Карениной (читатель, впрочем, уже и не удивляется: привык), или — более редкий случай — в том, что женщина способна правдиво изобразить мужчину с его мужской логикой: таков Гэндзи у Мурасаки, Рочестер у Бронте или Йёста Берлинг у Сельмы Лагерлеф. При таком вживании в образ героя перестают ощущаться и другие различия. Мне было тогда двадцать два года, как Анне в разгар страсти, но для меня не составляло никакого труда превратиться в утомленную жизнью, постаревшую Анну или в дона Альваро на склоне лет. Мой опыт чувственной любви был в то время весьма невелик, страсть мне еще только предстояло испытать, но любовь Анны и Мигеля пылала во мне, как костер. Думается, объяснение тут простое: все это уже было тысячу раз прожито и пережито нашими предками, которых мы несем в себе, как и тысячи существ, которым еще только предстоит появиться на свет. Но тогда снова и снова возникает вопрос: почему из бесчисленного множества частиц, скрытых в душе каждого из нас, всплывают на поверхность именно эти, а не другие? В то время я была не так обременена собственными эмоциями и житейскими заботами, как сегодня; возможно, поэтому мне было легче раствориться в героях, которых я выдумала, или считала, что выдумала.
С другой стороны, несмотря на то что я к тому времени давно уже перестала исполнять религиозные обряды, что все легенды, ритуалы и образы католицизма стали для меня лишь воспоминанием, хоть и весьма ярким, — мне легко было вжиться в истовое благочестие двух детей эпохи Контрреформации. В детстве мне приходилось лобызать ноги раскрашенных гипсовых статуй Христа в деревенских церквах, и неважно, что этим поделкам далеко было до изумительного глиняного изваяния в церкви Монтеоливето, перед которым преклоняет колени Анна. Сцена, где брат и сестра, перед тем как слиться в объятии, с балкона замка Святого Эльма смотрят на небо, которое «словно расцвело отверстыми ранам» в ночь Страстной пятницы, — эта сцена, далее если кому-то она кажется кощунственной, дает понять, насколько еще сильны были во мне христианские чувства, — притом что именно тогда, не желая иметь ничего общего с определенной средой (чьи слабости и изъяны слишком хорошо известны), я решительно отвергала догмы и запреты христианства. Почему я выбрала тему кровосмешения? Давайте сразу же откажемся от наивной гипотезы, будто всякое литературное произведение основано на реальном событии из жизни автора. Я уже упоминала о том, что судьба даровала мне только сводного брата, на девятнадцать лет старше меня, с которым, на мое счастье, мы виделись лишь время от времени; он бывал со мной либо сварлив, либо угрюм и порядком-таки отравил мне детство. К моменту, когда я начала писать «Anna, soror...», я не встречалась с этим милым братцем уже лет десять. Из вежливости по отношению к сторонникам вышеупомянутой гипотезы я не стану отрицать, что некоторые вымышленные ситуации, возникающие в голове у романиста, можно уподобить негативному изображению ситуаций реальных; в моем случае, однако, точным негативом был бы не младший брат, охваченный греховной страстью, а любящий и преданный старший брат.
И все же то обстоятельство, что брата Анны зовут Мигель, а первенцы мужского пола в нашей семье из поколения в поколение носили имя Мишель, кое о чем говорит я не могла дать герою этой истории другое имя, нежели то, каким все сестры в нашем роду называли своего брата. Впрочем, эти два слога привлекли меня своей чисто испанской звучностью, узнаваемой, но не чрезмерной: такие имена, как Гусман, Алонсо или Фадрике, звучали бы слишком уж «испанисто», а «дон Хуан» навеки стало синонимом соблазнителя. Так или иначе, но на подобные объяснения не стоит чересчур полагаться.
Мифы, легенды, таинственные намеки в сновидениях, статистика, уголовная хроника — все это свидетельствует о том, что идея о возможности инцеста постоянно живет в нашем подсознании: одних она влечет, у других вызывает отвращение. Пожалуй, можно сказать, что для поэтов инцест стал олицетворением всех сексуальных порывов вообще, которые тем неистовее, чем сильнее их стараются сдержать, покарать или скрыть. В самом деле, принадлежность к двум враждующим кланам, как в «Ромео и Джульетте», в наших цивилизациях редко воспринимается как неодолимая преграда; адюльтер давно стал обыденным явлением, а с упрощением процедуры развода и вовсе потерял свою притягательность; даже однополая любовь получила право на существование. Один лишь инцест остается запретным и постыдным делом, ею почти невозможно доказать даже в тех случаях, когда он явно имеет место. Чем круче утес, тем яростнее накатывает на него волна.
Я хочу немного задержаться на исправлениях, которые были внесены мной в текст. Так я заранее отвечу тем, кто полагает, будто я с маниакальным упорством переправляю и переделываю все, что написала, а равно и тем, кто поспешит заявить, будто я печатаю здесь «раннее произведение» в первозданном виде. Исправления, которые я внесла в текст 1925 года десять лет спустя, в 1935-м, были грамматическими, синтаксическими или стилистическими. Первоначальная «Anna» была создана в то время, когда я задумывала громадную фреску, которой суждено было остаться незаконченной; поэтому я писала торопливо, не заботясь ни о композиции, ни о стиле, черпая непосредственно из какого-то внутреннего источника. Только позже, после «Алексиса», я усвоила строгие правила, какие должно соблюдать всякому автору, пишущему по-французски; еще позже, примерно в 1932 году, я стала экспериментировать с поэтическими приемами, неявно присутствующи-ми в прозе и часто придающими ей особую напряженность. Это отразилось на тексте 1925 года; некоторые фразы я заставила сжиматься, словно бы раз за разом поворачивая винт, — так, что они едва не лопались; местами из-за неудачных попыток стилизации герои становились скованными, теряли в выразительности. Почти все исправления, какие я внесла в 1980 году, имели целью сделать некоторые эпизоды ествественнее и живее. В прежнем варианте имелось вступление объемом в несколько страниц, где читатель видел, как двадцатипятилетнюю, одетую в траур Анну по политическим соображениям выдают замуж за фламандца на службе у испанской короны. Эта утяжеляющая преамбула должна была стать прологом к «Водовороту» — роману, в котором я собиралась рассказать о жизни в Нидерландах под владычеством Испании. Я сильно сократила этот эпизод и переставила его в другое место; перед рассказом о зрелых годах Анны и о ее старости. Больше всего подверглась исправлениям и сокращениям сцена, где Мигель в безлюдной местности встречает девушку со змеями; спустя много лет этот эпизод, слишком уж отдающий галлюцинацией, показался мне несколько нарочитым, как «Сны» в старых трагедиях. Теперь Девушка со змеями являлась у меня лишь для того, чтобы читатель почувствовал лихорадочное состояние Мигеля. С другой стороны, были сделаны небольшие добавления с целью усилить колорит места и времени, без которого, по моему убеждению, не может быть правдивости. О буйствах и преступлениях монахов в Южной Италии я узнала гораздо позже, когда писала «Философский камень» и изучала случаи тайного или открытого мятежа в монастырях в конце XVI века; здесь они упоминаются для того, чтобы показать дикость нравов того места, где умирает Валентина и где ее дети с ужасом понимают, что любят друг друга.