— Куда царевну везешь? — закричал один из пахоликов.
— Эй, пава, — закричал другой, — смотри, нос горит!
— Ха-ха-ха! Братцы, вот это так лыцарь! — хохотали прочие.
— Смейтесь, окаянные! — бранилась под нос себе старуха. — Потом наплачетесь, и на вас управа найдется. Силантий, в правую улочку, в правую! — закричала она своему кавалеру.
— Юзеф, — сказал вполголоса рыжий усач своему соседу, — видишь это чучело?
— А что? — ответил Юзеф.
— А то, что это — тот черт, что рубил нас в дверях у дома Огренева третьего дня!
— Эге! — встрепенулся Юзеф. — А ведь и то. Для чего же они к нам приехали?
— А уж это пусть паны разберут. Пойдем, скажем пану Свежинскому! — И жолнеры, отойдя от ворот, спешно пошли к польскому стану.
— Здесь, здесь! — закричала Маремьяниха.
Силантий остановил коня подле ветхого, вросшего в землю домика и, сойдя на землю, помог вылезти и Маремьянихе.
— Тут и есть! — сказала она, зорко осматриваясь. — Стучи в ворота, Мякинный.
Силантий мерно и крепко стал ударять в жидкие ворота. В домике растворилось волоковое окно[14], и из него выглянуло остроносое лицо с козлиной бородкой.
— Кто мирного человека спозарань тревожит? — загнусил выглянувший, но, разглядев приезжих, радостно вскрикнул: — С нами Бог! Сама Акулина Маремьяновна с княжим стремянным! Добро пожаловать!
Остроносое лицо скрылось, и через минуту заскрипели ворота и впустили приезжих.
Силантий занялся подле лошади, а Маремьяниха, кряхтя и охая, перелезла через порог и очутилась в полутемной, убогой горнице. В углу на полу копошились ребятишки, на печи лежала женщина. Хозяин суетился и гнусавил:
— Садись, милостивица, сюда, сюда! Гостьей будешь! Чем потчевать-то тебя, золотая? За сбитеньком слетать али сладенькой по чарочке? Ох, хороша! Намедни мне казачина один дал; я ему писульку к самому гетману писал!
— После, после! — ответила Маремьяниха. — Ведь мы по делу!
— По делу? — протянул остроносый, причем его заплетенная косичка сразу опустилась, а нос поднялся. — Али князь по мою душу послал? Потрава, что ли?
— Чего потрава! Слышь, — Маремьяниха заговорила шепотом, — поляки напали, князя убили, терем сожгли и Олюшку, княжну-то, увели, разбойники!
Остроносый всплеснул руками и присел. Полы его подрясника вздулись и с легким шелестом опустились.
— Приехали мы самому царю жалиться, — продолжала Маремьяниха. — Поляка-то, что увез Олюшку, знаем! Ты — человек ученый, дьяк ведь тоже, напиши нам слезницу-то!
Дьяк быстро завертел головой.
— Царю? На поляков?.. Ох и трудное дело замыслили! Дорого стоит такая слезница-то, потому…
— Небось заплатим! — угрюмо сказал Силантий, входя в горницу.
Дьяк низко поклонился ему и воскликнул:
— Могу ли усумниться! Кому и платить, коли не мне! Нищ я, убог; только и живу от скудости умишка своего. Умудрил Господи!
— Ну вот и пиши!
— Как же это? — растерялся дьяк. — Так сразу-то?
— Так и пиши! Не то другого сыщу. Много вас тут на базаре-то! — грубо сказал Силантий.
Дьяк испугался.
— Зачем же так! Дай оправиться только. Молитву прочту, с умишком сберусь, а там с молитвой да с ладком и бумагу справлю! Давай денег на перо да бумагу!
Силантий послушно вынул деньги.
Дьяк, как коршун, ухватил их цепкими пальцами и стрелой вылетел из двери.
— Кха, кха, кха, — раздался с печи кашель, — куда это Васька-то побег? Никак в кружало[15] ни свет ни заря?
— За бумагой, Аграфенушка, — ответила Маремьяниха и спросила: — Что, али неможется тебе?
С печи высунулось бледное, испитое лицо больной женщины.
— И не говори! Теперь по весне еще хуже. Огневица каждую ночь палит, грудь иссохла. Немочь, говорят; помирать надоть. — И женщина снова закашлялась.
— С чего? — отрывисто спросил Силантий.
— С чего? А суседка тут у нас была… Лукерьей звать, с бельмом. Так ее курица все у меня огород копала. Я ей уговором: убери, мол, а она с издевкой: «У вас и курица на огороде ничего не найдет». Ну, я в сердцах одногожды и зашибла курицу, поленом кинула. Курица и издохни, а Лукерья и пригрозилась мне. Ну, известно, в злости след вынула. Я уж ей в ногах валялась. Смеется, волчья сыть!.. Артемий, знахарь тут, говорит: к лету помру! Ох, тяжко мне!
Голос Аграфены хрипел и вырывался со свистом.
Ребятишки при звуках этого голоса заревели. Маремьяниха тоже рукавом утирала глаза.
— А мой Васька все-то пьян, все-то пьян, — продолжала женщина. — Вот рано вы пришли, тверезым застали, а теперь он убег.
— Грунюшка, — раздался гнусавый голос дьячка, и он, шатаясь, ввалился в горницу. В одной руке у него была небольшая сулейка[16], в другой — толстый лист серой бумаги, длинной и узкой. — Грунюшка, где у нас груздочки-то, что узденьковский староста мне о прошлом годе принес? А-ах, хорошие!
— Глаза твои бесстыжие! — закричала больная с печи. — Долго ли мне смотреть на тебя, окаянного? Вот пожди, оправлюсь — так к воеводе пойду. Он тебя взбатожит!
— И врешь! Потому царь гораздо старшее, а я до царя всегда могу писулю написать. Потому умудрил Господь! — И дьяк засмеялся жидким смехом, а потом, лавируя, дошел до стола и бережно поставил на него сулейку.
— Василий Маркелыч! — взмолилась Маремьяниха. — Вызволи, сделай милость, напиши слезницу-то!
— Сейчас, почтенная, сейчас! Только плати за нее десять алтын. — И дьяк стукнул рукой по столу.
— Пиши, пьяница! — не вытерпел Силантий. — Тогда и считай, а то я тебя!..
— Княжий стремянной, помилуй! — закричал дьяк.
— Ты уж его не пужай, Мякинный, — заступилась Маремьяниха.
— Мерзит он мне! — проворчал Силантий.
— А ты потерпи, душа казацкая, — сказал дьяк и торопливо стал приготовляться к письму.
Дрожащими руками он достал откуда-то скляницу с чернилами (разведенная водой сажа), пару очиненных гусиных перьев и разложил на столе бумагу. Потом он помолился на образ, засучил рукава, сел и, склонив голову к самой бумаге, строго спросил:
— Ну, о чем же царя просить?
— Как о чем? — всполошилась Маремьяниха. — Да я же тебе, дураку, все сказала. Пусть царь накажет обидчика и Ольгу вернет. Вот о чем. Напиши все! — И она в азарте снова рассказала всю историю нападения, разгрома и похищения.
Дьяк приложился к сулейке, изрядно потянул из нее, крякнул и, приноравливаясь к бумаге, строго сказал:
— Ну, теперь нишкни оба!
После этого он стал писать. Его перо старательно скрипело по бумаге. Дьяк вздыхал, тер лоб, иногда мусоленным пальцем замазывал написанное и снова скрипел пером, время от времени прикладываясь к сулейке. С последним взмахом пера он клюнул носом и захрапел.
— Вот и на поди! Ах, пьяница окаянный! — воскликнула возмущенная Маремьяниха.
Силантий равнодушно взял бумагу, передал десять алтын дьячихе, задыхавшейся на печи от кашля, и повел Маремьяниху вон из дома.
— Теперь уж я дорогу покажу, — сурово сказал он, усадив старуху в таратайку, взял коня за узду и вывел на улицу.
Скоро привез он Маремьяниху на постоялый двор. Там они остановились и там же доподлинно узнали, где и когда царя Дмитрия Ивановича увидеть можно…
Между тем рыжий усач и Юзеф бегом добежали до польского стана и вошли в избу ротмистра Феликса Свежинского, который в это время в одной кожаной куртке и рейтузах, босой и неумытый, сидел у стола и бережно нанизывал на нитку крупный жемчуг; при входе жолнеров он быстро сгреб все со стола, сунул в ларец и, гневно взглянув на вошедших, крикнул:
— Чего ворвались?
— Пане ротмистр, — заговорил, выступая, рыжий усач, — стояли мы у городских ворот, и въехала в них старая баба и мужик с мечом… тот самый, что как черт с нами в прошлый раз рубился…
— Ну?..
— А мы помыслили, пане, — вступился Юзеф, — что они с жалобой приехали; для того и до пана пришли.
— Ну а теперь и назад идите да пейте меньше, собачьи дети, чтобы попусту не пугаться, — грубо сказал Свежинский.
Жолнеры помялись и ушли, смущенные. Но когда они ушли, пан ротмистр не принялся снова за свое дело; напротив, он спрятал за печку свой ларец и стал торопливо одеваться.
Его лицо нахмурилось.
— Черт их знает, кто они такие! Может, и правда с жалобой? — бормотал он. — Тогда плохо. Много было их, жалоб-то, и царь больно сердился. Пан гетман строго наказывал воздержаться и грозил даже. Положим, он своего не выдаст. Сам понимает, что без жалованья, на одних посулах, не проживешь, однако если его припрут, так и он… Что ему? Хорошо еще будет, если только велит добро возвратить.
С этими мыслями Свежинский вышел и прямо пошел к Ходзевичу.
Долго он стучался в его дверь. Наконец дверь отворилась, и на пороге показалась молодая женщина.