«Господи, какая убийственная скука», — подумал он. А вслух спросил:
— Как поживаешь, бай Димитр? Что-то давно тебя не видно… Где ты пропадаешь?
— Пропадаю… — пожал плечами Джумалия. — Здесь я, где ж мне еще быть… Сам знаешь, в это время работы обычно нет, делать, стало быть, нечего…
Лука принес лампу, и сразу заалели узоры на длинноворсовых коврах, покрывавших миндер,[12] сотканных искусными копривштенскими мастерицами. Совсем низко над головой вились побеги виноградной лозы.
— Да-а, — процедил сквозь зубы Палазов, — значит, по-твоему, делать нечего, так?
Взгляд его упал на лицо старого мастера. Морщины у него на лбу показались Палазову отлитыми из бронзы.
— Зря только время теряем, бай Димитр, — покачал головой Палазов. — Зря силы расходуем, а люди в это время дело делают, своей продукцией мир удивляют…
— И что же нам, по-твоему, делать? — сощурился Джумалил.
— Да я тебе миллион раз говорил: хватит держаться за свои гильдии. Потрясите вы, наконец, кошельками, откроем филиал какого-нибудь банка. Вот тогда и посмотрим, что выгодное, а что — пустое. Нужно смести все эти лавчонки и ларьки, открыть дорогу чужеземным товарам или сделанным машинами, но более дешевым и красивым, чем изготовленные кустарями…
Джумалия откинулся назад, молча разглядывая Палазова. Для него гость был олицетворением той чужой силы, нагло вторгшейся в мир ремесленников, перевернувшей все с ног на голову и уничтожившей человеческое в человеке. Сейчас Джумалия ненавидел своего гостя.
— Чьи это лавчонки ты собираешься смести, чьи товары, Штилиян? — медленно вымолвил старый мастер. Вена у него на виске стала вспухать.
Палазов снисходительно усмехнулся.
— Товары… — он покачал головой. — Товары — это деньги, а деньги — товары… Вот что важно в этом мире… Другого нет…
— Послушай, — Джумалия поднялся с места. — Я начинал с продажи шнура, с прялок моего отца… Я знаю, что значит вдохнуть душу в горсть пряжи, в ковш расплавленной меди… Руки человеческие от бога, и все, что они делают, свято… Ты знаешь, что значит сделать простой кувшин и украсить его цветами?… Или отлить колокол и заставить его звучать? Познал ли ты это, почувствовал хоть раз?…
— Оставь эти разговоры, мастер Димитр, — с досадой нахмурился Палазов. — Все это дело прошлое. О каких кувшинах, каких колоколах ты толкуешь? Сейчас все оценивают лишь с той точки зрения, приносит оно выгоду или нет? Ты можешь делать что угодно, лишь бы оно давало барыши. А вот их-то приносят не цветы на кувшинах, а то, чем ты эти кувшины делаешь, — руками или машинами… Все остальное — пустые разговоры… Время сейчас другое…
Джумалия на мгновенье застыл — молчаливый, неподвижный, будто пытающийся прочитать мысли собеседника. Потом устало опустился на лавку и глухо проговорил:
— Все вы можете сделать. И фабрик понастроите, и машин, и товаров накопите. Зальете мир своими товарами, только бездушные они, эти товары, сердца в них нет, и будут они сушить людям души сильнее суховея. Бездушие отнимает у людей радость и удовольствие. Сделает их по вашему образу и подобию… Так от меня и знай!
И, немного помолчав, добавил:
— А теперь оставь меня. Иди себе с миром, не говори мне больше об этом. Между нами глубокая борозда, не перескочить мне ее. Я останусь тут, в своем времени…
Палазов не нашелся, что ответить, и лишь покачал головой. Явно, старый был не в духе, просто Палазов пришел не вовремя. Он поднялся с места, надел феску и, уже направляясь к двери, сказал:
— Я ни во что не вмешиваюсь, господин мастер… Воля твоя, сердце твое. Поступай так, как оно тебе подсказывает…
Джумалия взял лампу и пошел впереди гостя, освещая ему дорогу.
— Иди себе с миром, оставь меня, — бормотал он вполголоса, — оставь меня…
У калитки Палазов на миг задержался, потом, не оборачиваясь, пожелал доброй ночи и заторопился вниз по темной улочке.
Джумалия закрыл за ним калитку, задвинул ее на засов и прислушался. Шаги, столь же самоуверенные, как и слова непрошеного гостя, постепенно затихли. Воцарилась спокойная и какая-то равнодушная тишина. Тогда старик задул лампу и обернулся. Сквозь кружево листьев мерцали далекие звезды. И освещенные их слабым светом дом, двор, темные эркеры, поддерживающие второй этаж, показались ему чем-то отжившим, далеким, нереальным.
Проснувшись, Жейна сразу же подошла к окну. Город еще спал, убаюкиваемый тихим шелестом дождя.
С того вечера, когда девушка впервые увидела Бориса Грозева, в душе ее что-то изменилось. Сначала Жейна подумала, что это ее вечное нездоровье или меланхолия, которая быстро пройдет, но дни шли за днями, а волнение, связанное с этим человеком, не проходило. Измученная одиночеством и коварной болезнью, Жейна приняла новое чувство как подарок судьбы…
Город постепенно пробуждался. Слышались шаги ранних прохожих, скрип калиток, протяжные голоса продавцов напитка из салепа. Внизу, у подножия холма, в церкви святой Марины зазвонили к заутрени.
Жейне не хотелось больше лежать. Она умылась, оделась, причесалась и вышла из комнаты.
Хотя уже рассвело, лампа на столе в общей комнате еще горела. В камине весело пылал огонь, распространяя приятное тепло.
— Ты чего так рано? — встревоженно спросила мать.
— Да что-то не спится… Хочется выпить чего-то теплого…
— Милена, — крикнула Наталия, — поставь чайник, Жейна хочет чаю.
— Я сама спущусь вниз, — сказала девушка.
— Внизу еще холодно. Укутайся в одеяло. Всю ночь лил дождь…
Жейна поправила подушки на миндере и села. Она чувствовала себя разбитой и уже жалела, что пришла сюда. Нужно было еще полежать в постели.
Наверху хлопнула дверь. Жейна подобрала ноги под широкую юбку, лицо ее вспыхнуло.
Грозев почти сбежал вниз по лестнице. На нем был тот же костюм, в котором он приехал.
— Доброе утро, — поздоровался он с женщинами.
Жейна ответила ему. Наталия Джумалиева приветливо взглянула на гостя поверх лампы.
— Доброе утро! Как вам спалось?
— Спасибо, хорошо… Холмы выглядят очень спокойными…
— Присаживайтесь. — подала ему стул Наталия.
Грозев расстегнул пиджак и сел. Потом посмотрел на Жейну. Ее пышные русые волосы, отливавшие в полумраке червонным золотом, были заплетены в тяжелую косу, перекинутую через плечо.
Все молчали. Было слышно, как дождь барабанит по стеклам, в комнате распространялся аромат буковых поленьев.
Милена принесла кофе для Грозева и чай для Жейны.
— Весна нынче какая дождливая, — с досадой сказала Наталия, наливая кофе Грозеву.
— Да, — согласился он. — Но все же в Пловдиве тепло, а дождь приятный.
— Интересно, скоро ли наступит весна? — задумчиво спросила Жейна, отпивая из чашки маленькими глотками.
— Но ведь она уже наступила, — заметил слегка удивленный Борис, — настоящая весна с теплым дождем и распустившимися деревьями.
— Для меня весна совсем другое, — покачала головой Жейна, поплотнее укутываясь в шаль. И, немного помолчав, тихо добавила:
— Солнце, чистое, безоблачное небо, птицы…
Грозев ничего не ответил. Он молча пил кофе, пытаясь отгадать, чем можно объяснить столь странно-одухотворенное выражение лица девушки.
«Может быть, болезнью, — подумал он, вспомнив слова Аргиряди, случайно оброненные им несколько дней назад, — а может, просто возрастом… Девушки в этом возрасте непонятны и не лишены странности…»
Грозев продолжал молчать, и Жейна воспользовалась случаем, чтобы получше рассмотреть его лицо. Над бровью у него белел большой шрам странной, изломанной формы. Интересно, что таилось у него в душе? Какой он: грубый или нежный? Умеет ли мечтать, способен ли любить?
— А вам случалось не спать ночью? — неожиданно спросила она.
— Довольно часто… — ответил Грозев.
— А что вы в таком случае делаете?
— Читаю или просто думаю в темноте.
— О чем?
— О многом, — он пожал плечами. — О самых будничных вещах, о работе, о том, что мне довелось говорить или слушать…
— А вы любите мечтать?
Грозев удивленно посмотрел на нее. Потом задумался. Выражение его лица несколько изменилось.
— Знаете, — ответил он, глядя прямо перед собой. — Часто бывает так, что мечты вынуждены уступить другой, настоящей жизни… А мечтать любит каждый… Я бы тоже хотел, но не знаю, смогу ли…
Он снова взглянул на девушку и чуть заметно улыбнулся.
— Может, все зависит от характера…
Но мечты делают человека благороднее, добрее, — продолжала настаивать Жейна, будто пытаясь прикоснуться к чему-то, спрятанному на дне его души.
Грозев помолчал, потом медленно, с расстановкой, произнес:
— Человек может быть благородным и не умея мечтать, милая барышня, даже когда ему приходится быть свидетелем самых жестоких, самых отвратительных поступков…