Альфред молчал, счастливая мысль мелькнула вдруг в его голове.
— Если ты дашь отпускную Остапу, то я буду молчать, — сказал он.
Граф бросился в кресло, отирая пот с лица и не говоря ни слова.
— Тебе небезызвестно, — отозвался он после минутного молчания, — что я дал обещание умирающему брату быть твоим опекуном, предохранять тебя во всем и стараться поддержать тобою старинную знаменитость и значение нашего рода. Не утаю тоже от тебя, что имел мысль, думал… что может быть… что если… (Тут он начал заикаться. Мизя прервала его.)
— Ты хочешь верно сказать, папа, что назначал меня Альфреду?
— Не назначал, но думал, надеялся…
— Не умею выразить моей благодарности, — возразил Альфред, — но о таком счастье я желал бы спросить саму Михалину. От нее лично я хочу получить согласие, не иначе.
Мизя поблагодарила его взглядом, граф продолжал:
— После твоего признания, мысль моя совершенно уничтожается, и союз, мною предположенный, становится невозможным. Мы уж чересчур расходимся в наших понятиях о будущем, о людях, о вещах, ты уже слишком по-своему разумеешь свет. Не будем более и думать об этом. Отпускаю на волю твоего приятеля цирюльника и предоставлять тебе полную свободу заниматься медициной и шорничеством, но с этой минуты все связи между нами навсегда прекращаются.
Альфред холодно поклонился, Мизя молчала, граф не мог еще перевести дух.
— Покоряюсь и согласен на все твои условия, дядя, получив полную, справедливую и формальную уступку этого человека. Что же касается до давнишних проектов, то осуществление их, как мне кажется, более всего зависит от самой Мизи.
— Мизя не имеет ни малейшего права! — воскликнул граф.
— Ты так думаешь, папа?
— Прошу тебя, Мизя…
— Предупреждаю тебя, папа, что я завтра отправляюсь к тетке, там, по крайней мере, буду иметь право видеть, кого желаю. Прощай, папа, желаю тебе доброй ночи!
И, не дождавшись ответа, она живо взяла руку Альфреда, повернулась и вышла. Альфред издали поклонился дяде.
Было уже около полуночи, старый граф, погруженный в размышления, сидел еще за столом, задумавшись, и не ложился. Что происходило в его душе, не беремся описывать. Каждую минуту вырывались у него восклицания: "Медик! Шорник! C'est distingue! C'est jolie! A! Шорник Parfait! Но он, может быть, лжет! Он, конечно, лжет!"
Между тем Альфред быстро вбежал в свои комнаты и приказал укладываться.
— Ты отпущен на волю, — сказал он Евстафию, — и едешь сейчас же, не дожидаясь утра.
— Я не могу ехать.
— Но я имею слово дяди, ты свободен, должен ехать со мной.
— Говорил я тебе, Альфред…
— Ничего не слушаю, все, что ты хочешь сказать, передашь мне позже. Теперь поедем вместе в Скалу.
— Но я… — прервал еще раз Евстафий.
— Заклинаю тебя всем на свете, едем!
Отданные приказания исполнены были с необыкновенной поспешностью, коляска в минуту была уложена, заложена, и месяц не начал еще заходить, как Альфред уже выехал, посадив с собою почти насильно Евстафия.
Мизя с равным нетерпением приказала людям своим готовиться к дороге, имея твердое намерение отправиться к тетке. Поместья графа, Альфреда и тетки Христины находились в соседстве. Некогда они составляли одно большое целое, разделенное теперь на три части, они занимали довольно значительное пространство, большая часть принадлежала графу, меньшая — Альфреду, который получил только Скалу с несколькими прилегавшими к ней хуторами. Тетка Михалины, сестра графа, отличавшаяся когда-то необыкновенной красотой и славившаяся на Волыни остроумием, прелестью и гостеприимством своим, овдовела уже несколько лет и теперь жила в Сурове с дочерью, тоже уже вдовою.
Влияние тетки на Мизю было так велико, что оно-то и сделало ее такой, какой она была. Женщина поразительной красоты, богатая, она провела одну часть своей жизни во Франции, другую — в краю, где привыкла к знакам постоянной покорности, к уважению, похвалам, она не понимала, что значит подчиниться чьей-нибудь воле или быть кому-нибудь послушной. Начитавшись книг восемнадцатого столетия и новейших авторов, она целую жизнь подчинялась только собственной своей воле и доказывала, что женщина имеет такое же право на все, какое дано каждому человеку. Не рассчитывая ни на силы, ни на собственные дарования, она беспрерывно говорила о равенстве прав женщины и мужчины, об уничтожении зависимости, в которую поставили женщину мужчины. Такими суждениями она напитала сперва свою дочь, а потом Михалину, которая очень легко ей поддалась: она состарилась, но нимало не изменилась и осталась верна своим убеждениям. Вдовье положение, доставляя ей полную независимость, вероятно, способствовало ее большому упорству в этих убеждениях.
Дом пани Христины остался по-старому открытым для всех, она и дочь ее, также вдова, но бездетная, занимались вместе хозяйством. Дочь во всем разделяла образ мыслей матери, но мать все называли Esprit fort, а дочь была совершенная львица. Жизнь обеих пани, несмотря на их странные убеждения, не имела на себе ни малейшего пятнышка, и самые злейшие враги напрасно искали бы случая чем-либо очернить их. Граф не любил сестру, но, по своему снисхождению к дочери, не мог отвратить ее влияния и не имел довольно смелости нарушить их отношения. Михалина под руководством тетки и пани Дерош, которая была определена к ней по рекомендации пани Христины, переняла совершенно образ мыслей, царствовавший в Сурове.
Суров и Скала были в соседстве, их разделяла одна только миля, и две неполных мили отделяли Суров от местопребывания графа.
На другой день утром Мизя и пани Дерош сели в щегольское венское купе и, прежде чем встал граф, были уже в Сурове.
Едва только граф успел проснуться, как ему доложили, что бригадир с сыном уже уехали, что дочь также выехала и что Альфред с Евстафием отправился к себе.
Граф встал в очень дурном расположении духа. К нему явился управляющий и поспешил доложить, что распоряжения его касательно Остапа не могло быть выполнено по случаю его выезда. Граф приказал ему выйти вон.
— Не прикажете ли, ясновельможный граф, догнать его?
— Не вмешивайтесь в это, милостивый государь!
Он снова остался один, а надо признаться, что ничто его так не мучило, как уединение. Читать он не любил, хозяйством занимался только по обязанности, общество ему было необходимо, находясь же один, от нетерпения переходил к раздражению, кончавшемуся беспокойным состоянием. Целый день принимался он за различные занятия, но напрасно: ничто ему не нравилось, ничто его не могло занять.
Альфред в тот же самый день поехал в Суров, уговаривал ехать с собой и Евстафия, но не преуспел в этом.
Увидев брата, Мизя прежде всего спросила:
— А Евстафий?
— Не хотел со мной ехать.
Пани Христина приняла Альфреда весьма нежно, забросала его тысячью вопросов и не давала ему ни минуты отдыха. Он должен был рассказывать им свой вояж, все случавшиеся с ним приключения и описывать им Евстафия, который очень подстрекал их любопытство. Как всякая необыкновенная вещь, судьба сироты занимала всех. Пани Христина, руководствуясь своим убеждением, брала уже его под свое покровительство. Мизя же так горячо, так живо говорила о нем, так беспрерывно наводила разговор на этот предмет, что Альфред первый же наконец начал подшучивать над ней.
Михалина покраснела и смешалась.
— А, а! — воскликнула старшая хозяйка дома, помирая со смеху. — А, мой брат! Он умер бы, окаменел бы, с ума бы сошел, если бы это могло придти ему в голову. Mais c'est une énormité!
Все смеялись этому предположению, Михалина, однако же, менее всех. Альфред, привыкший к наблюдениям, легко заметил, что эта гипотеза ближе была к правде, чем всем это казалось.
В самом деле, Михалина чувствовала уже дивное, непостижимое влечение к единственному существу, отличавшемуся своим положением от толпы. Сперва жалость, потом любопытство, наконец, может быть, и дух противоречия притягивали ее к человеку, который, как она говорила, ne ressemblait pas à tout le monde.
Наше образованное общество так однообразно, гладко, так скучно, так бедно мыслями и духом, что поневоле всякое существо, мало-мальски не лишенное способностей и самобытности, будет привлекаться людьми другого кружка. Мизя скучала в этом кругу, бесконечно однообразном, конечно, есть люди, которым нравится пустая тщеславность этого круга, но живой ум остановиться на этом не может. Он ищет и гонится за противоположностями, за индивидуальностью, хоть бы даже и не изящной, не бонтонной, но зато верной себе, самовластной. Может быть, и воспоминание детства, когда маленькому мальчику приказано было забавлять паненку, когда они часто были вместе, способствовало возбуждению в ней чувства, как бы симпатии к Евстафию.
Граф пробыл недолго в уединении, ожидая дочь каждую минуту. Мизя несколько раз присылала за вещами, но не обещала возвратиться. Соскучившись наконец донельзя и доведенный почти до отчаяния, граф отправился в Суров.