Подробности стали известны позже. Император приказал шефу III отделения графу Шувалову отправиться на Английскую набережную, в дом, купленный любовнице великим князем, неподалёку от его дворца, арестовать Екатерину Гавриловну Числову и выслать её вместе с матерью, в сопровождении жандарма, в город Венден Лифляндской губернии, около Риги, где отдать под гласный надзор полиции. Четверо малолетних детей от дяди Низи были поручены лейб-медику Обермиллеру, а хозяйство сдано на попечение камердинера Берхмана. На всё это было израсходовано три тысячи рублей.
– Целых три тысячи! Как папá швыряется деньгами! – неодобрительно качал головой рачительный цесаревич.
Несколько дней высший свет жил сплетнями. В Аничков дворец их приносили Боби Шувалов, Воронцов-Дашков, камердинеры и лакеи. Наследник и Минни только ахали, слушая, что плели злые языки.
Получалось, что причиной высылки балерины будто бы была жена Александра Александровича! Его Малюсенькая! Будто бы во время какого-то гуляния в Петергофе Числова позволила себе вместо приветствия цесаревны смерить её глазами сверху донизу. Полная чепуха! Или того хлеще. В Зимнем шушукались, что Николай Николаевич младший, сын дяди Низи, прознал о непочтительных отзывах «девицы Числовой» о его матери, великой княгине Александре Петровне, и якобы примчался в Петергоф, на дачу Числовой, жестоко поколотил её и даже пытался зарубить. Другие сплетники передавали, будто Числова как-то пришла во дворец Николая Николаевича и в церкви встала на то место, где обыкновенно изволила стоять Александра Петровна. На замечание Николая Николаевича младшего, что тут стоять не подобает, та якобы ответила: «Ты – мальчишка! Ничего не понимаешь!» И когда по окончании литургии Числова сходила с лестницы, великий князь будто бы догнал её и нанёс несколько ударов ниже спины ножнами сабли…
– Сплетни будут пресечены, как только папá приедет из Ливадии, – рассуждал Александр Александрович, играя, по обыкновению, вечером с женой в шахматы. – Но что будет, когда вернётся с Кавказа дядя Низи? Балканы уже тлеют. Впереди, не дай Бог, война. А его положение выше, чем министра Милютина. Сохранит ли папá свою решительность? Увидим…
И всё же декабрь заканчивался в милых семейных утехах и развлечениях. После завтрака цесаревич отправлялся на каток или же ехал в манеж играть в английскую игру – лаун-теннис, с братом Владимиром, Воронцовым-Дашковым, Барятинским и Волконским. Вечерами они посещали с Минни итальянскую, французскую или русскую оперу. «Ромео и Джульетта» у итальянцев произвела отличное впечатление, а «Мария де Роган» оказалась такой скукой, что сводило челюсти. А там – «Гугеноты», «Риголетто», балет «Эсмеральда», новая опера Верди «Аида»… Возвращаясь в Аничков дворец, Александр Александрович с удовлетворением заносил в дневник:
«Утро и день провели обыкновенным образом…»
В этой «обыкновенности» и заключалась для него главная услада семейной жизни: милый Аничков дворец, милое Царское Село, милые Копенгаген и Фреденсборг, куда они ездили морем к родным Минни на яхте «Царевна», тихие милые вечера за шахматами и картами. Оставалось только благодарить Господа за всё это и просить на будущее такого же счастья. Вот ведь: даже тогда, когда отправились с папá, братьями Владимиром и Алексеем и целой компанией на охоту в Гатчину, где цесаревич убил восемь оленей, двенадцать лисиц, девять зайцев, одного волка и двух фазанов, Минни не выдержала разлуки и выехала навстречу, на станцию, в маленькой тройке. Что ж, прямо по Писанию: одной жены муж и одного мужа жена…
Не забывал Александр Александрович и о «милой музыке»: то в Аничковом дворце играли квартеты на инструментах, которые цесаревич специально выписал из Кенигсберга, то в Гатчине репетировали с хором любителей программу для очередного вечера, однако чаще всего наследник ездил в Адмиралтейство, где собирался духовой оркестр и сам он играл на тромбоне и басе. Как-то, возвращаясь с репетиции, он увидел вереницу полицейских карет, направлявшихся в Петропавловскую крепость.
Свет газового фонаря упал на зарешёченное оконце, и Александр Александрович вдруг встретил горящий ненавистью взгляд узника.
– Нет, это не Марк Волохов, – сказал себе цесаревич. – Это, пожалуй, новый Пугачёв!
В столице и провинции не прекращались аресты…
– Друзья! Вы прекрасно знаете, какой наглый грабёж идёт повсеместно в России! Каждый Божий день приносит всё новые и новые факты. Мы постоянно слышим о подлых доносах, о ночных обысках, об арестованных товарищах. Их гноят по тюрьмам, а потом ссылают в глухие посёлки на окраинах России. Произвол чиновников, их невероятная грубость и жестокость невыносимы. Эта страшная власть убивает лучшие умственные силы России…
Трое молодых людей, одним из которых был Тихомиров, и одна девушка напряжённо слушали оратора. Впрочем, и он тоже был молод, хотя и почти лыс. Очки в тонкой оправе и огромная борода придавали ему законченный вид учёного-отшельника. Это был князь Кропоткин, революционер до мозга костей, но в то же время и чистокровный барин, с изящными манерами и дворянской самоуверенностью, европейски образованный и европеец по духу.
– Друзья! – горячо говорил он. – Я стою за немедленный бунт!..
– Но мы не видим никакой почвы, легальной или полулегальной, для такой борьбы, – возразил Чарушин – высокий и очень худой, безбородый, но с копной русых волос, в огромных синих очках. Он посмотрел поверх очков, наклонив голову, и повторил: – Никакой!..
– А низший класс, рабочие? – спокойно парировал Кропоткин. – Все народы хороши. Я хочу сказать, низшие классы народов. Их портят только высшие классы…
И он стал темпераментно доказывать, что мир всем обязан низшим классам.
– Все открытия делаются рабочими. Самые главные идеи, обновляющие мир, рождаются в головахрабочих…
– Позвольте, – не выдержал Тихомиров, – а как же Ньютон, Ломоносов, Лейбниц, Декарт, Спенсер?
– Ваши учёные и философы, – самоуверенно ответил Кропоткин, разглаживая бороду, – только подслушивают эти идеи у рабочих и формулируют их как якобы свои открытия.
Хотя Тихомирову и льстило товарищество с князем, Рюриковичем, он всё же подумал: «Да знаешь ли ты нас, плебеев? Знаешь ли ты народ или просто представляешь его себе в каком-то лучезаре? Выводишь всё мечтательно, из некоей готовой и умозрительной теории!»
– Так или иначе, – примирительно проговорил молодой человек с калмыцким лицом, на котором горели тёмные глаза, – наша цель – подготовить людей, которые могли бы поднять косную рабочую массу…
Это был Дмитрий Клеменц[58], развитой и начитанный студент, отличный товарищ и поэт, который сочинял революционные тексты на готовые мелодии. И уже пелись в подпольных кружках его песни: «Братья, вперёд! Не теряйте бодрость в неравном бою…»[59], новую «Дубинушку», «Ой, ребята, плохо дело! Наша барка на мель села…». Мешало Клеменцу, пожалуй, одно: он был, что называется, не дурак выпить. Поэтому в кружковых интимных разговорах не раз повторялось: «Какая жалость, что такой человек пьёт».
– Во-первых, – назидательным тоном учителя начал Кропоткин, – русские рабочие не менее развиты, чем европейские. А во-вторых, необходима железная дисциплина и деспотическая организация кружков. Нужна принудительная деятельность и кружковая строжайшая субординация!
Клеменц засмеялся:
– Пётр Алексеевич! Вот тебе раз. Вы – анархист, а мы – постепеновцы. Но не желаем железной дисциплины. Выходит, мы более анархисты, чем вы.
– Зато я более революционер, нежели вы, – почти сердито откликнулся Кропоткин.
– Нет, дисциплина, пусть и не железная, всё-таки нужна, – вставила слово единственная женщина.
Это была хозяйка конспиративной квартиры девятнадцатилетняя Софья Перовская.
Правнучка Кирилла Григорьевича Разумовского, последнего гетмана Малороссии, дочь члена Совета при Министерстве внутренних дел, бывшего петербургского генерал-губернатора, и родственница главного воспитателя великих князей, она с согласия обожавшей её матери оставила родной дом и поступила на Высшие женские курсы. Потом с тремя сёстрами Корниловыми, дочерьми богатого фабриканта, Перовская основала кружок саморазвития, который влился в организацию, возглавляемую студентом Николаем Чайковским[60].
В ситцевом платье и в мужских сапогах, в повязанной платком мещанке, таскавшей воду из Невы, никто бы не узнал сейчас барышни, которая ещё недавно блистала в петербургских аристократических салонах. Со всеми женщинами в кружке «чайковцев»[61] были прекрасные товарищеские отношения, но Соню Перовскую все просто обожали. При виде её у каждого расцветала широкая улыбка, хотя сама она только суживала и без того небольшие синевато-серые глаза и обрывала излияния: