— Где? — растерянно спросил Петр Ильич. — Здесь, в моем номере?
— Да нет же! — возразил взволнованный администратор. — Внизу, во дворе гостиницы. Это большая честь. Вы должны из окна их послушать. Это большая честь, господин Чайковский! Вот программа.
С поклоном он вручил ему программу. Она была написана толстым пером на жесткой бумаге и напоминала изысканное меню. Заглавие гласило: «Утренний концерт в честь русского композитора Петра Чайковского». Потом следовали искусно оформленные и обрамленные гирляндой роз названия восьми музыкальных пьес.
Прежде чем Петр Ильич успел разобрать их названия, духовой оркестр внизу заиграл гимн России. Администратор подал Петру Ильичу длинный фланелевый халат; Петр Ильич надел его и подошел к окну.
— Я должен открыть окно? — спросил он.
— Разумеется, — усердно закивал администратор.
— Но я же простужусь, — заворчал Петр Ильич.
Он открыл окно, и в номере повеяло свежим утренним воздухом. Внизу, в заснеженном дворе, изо всех сил старался военный оркестр. Дирижер отдал салют Петру Ильичу, который вежливо ответил на приветствие. Ему казалось, что ужасно холодно; его дыхание клубами пара зависало в чистом морозном воздухе. Он обеими руками запахивал на груди коричневый халат.
К тому времени как гимн России с оглушительным грохотом подошел к завершению, из каждого окна гостиницы, прямоугольником обрамляющей двор, уже выглядывали обеспокоенные постояльцы. Они накинули шубы и шерстяные платки прямо на пижамы и ночные сорочки. Они не могли толком понять, что там внизу происходит, но радовались свежему утреннему воздуху и военной музыке. Одна полнотелая дама с папильотками в волосах, аплодируя оркестру, перевесилась через подоконник, и зрелище это вызывало тревогу, поскольку дама была увесистой и неловкой и могла упасть. Официанты, уборщицы и повара в белых колпаках вместе с поварятами высыпали во двор, чтобы иметь возможность наблюдать за происходящим с самого близкого расстояния. После российского гимна оркестр сыграл арию из «Аиды», потом последовал венский вальс и короткое пестрое попурри из произведений Вагнера. После различных других музыкальных пьес, эффектных и исполненных со степенной аккуратностью, программа была завершена маршем Чайковского «Solennelle» в ре-мажоре. Заглавная тема несколько напоминает «Wacht am Rhein», поэтому постояльцы и прислуга решили, что исполняется их национальная песня с небольшими изменениями, и бурно аплодировали. Некоторые официанты пели, широко разевая рот, вытянув руки по швам: «Будь спокойна, родная страна!» Текст не совсем ложился на музыку, но это никого не смущало. Петр Ильич, так и не узнанный публикой, собравшейся во дворе и у окон гостиницы, жестами выразил свою признательность музыкантам и отошел от окна. Спустя две минуты к нему прибыл военный капельмейстер, который, когда дирижировал, был похож на вычурную марионетку. Добродушно-брюзгливым седобородым лицом своим он напоминал старого пса. Его военная форма с большими блестящими погонами по роскоши не уступала генеральской, а на груди его сверкали многочисленные медали.
— Разрешите представиться, — резко произнес старый музыкант и солдат, — меня зовут Саро, — капельмейстер щелкнул каблуками.
— Я благодарю вас, дорогой господин Саро, за замечательный утренний концерт. Я поистине тронут… — Петр Ильич протянул ему обе руки.
— Ну что вы — скромный знак внимания известному гостю… — Военный дирижер запнулся и покраснел. — Я большой поклонник… вашей музыки, господин Чайковский… многочисленных шедевров… Мы же не невежды… — Бедняга вспотел от смущения. — Против русской музыки — никаких предрассудков… — Он откашлялся, все больше смущаясь. — Наоборот, глубочайшее уважение… Музыка и политика никак друг с другом не связаны, — заключил он, глядя на Петра Ильича тусклыми, но честными глазами.
— Сердечно вас благодарю, — повторил Чайковский еще раз.
— Это я с удовольствием, — Саро снова встал навытяжку. — Я сожалею, но меня зовет служба. — Он мгновенно развернулся и исчез.
Администратор гостиницы последовал за ним. Прежде чем затворить за собой дверь, он поклонился Петру Ильичу.
— Такова слава, господин Чайковский, — произнес он тихо. Его бледное, заспанное лицо было очень серьезным.
Оставшись один, Петр Ильич замер посреди комнаты. Неожиданно его разобрал смех. Как в судорогах, он буквально трясся от хохота.
— Xa-xa-xa, — заливался он, падая в кресло, раскачиваясь и хлопая себя ладонями по коленям: — Такова слава — ха-ха-ха!
Голова его была запрокинута назад, а рот широко раскрыт, как будто в стенаниях.
Петр Ильич еще несколько дней пробыл в Лейпциге. Когда он по утрам просыпался в своем номере и разглядывал фарфоровые безделушки на этажерке, среди которых был особенно ненавистный ему «Трубач из Секингена» в лихой шляпе с пером, он в очередной раз задавал себе вымученный, давно знакомый, вновь и вновь повергающий его в замешательство и оцепенение вопрос: «Что ты здесь делаешь? Как нелепо, неуместно и ужасно твое здесь пребывание…» Но потом он обнаруживал в своей записной книжке, что день буквально битком набит встречами и что ему срочно нужно вставать, чтобы не опоздать на первую из них. И день оказывался шумным и утомительным. Обычно он начинался с телеграммы — запутанной, вымогательской и преданной телеграммы от Зигфрида Нойгебауэра, которую на серебряном подносе приносил кельнер, — а заканчивался музыкой.
Первым посетителем в этот день был Бродский с пачкой газет под мышкой.
— Поздравляю, старина Петр Ильич, — воскликнул он. Лицо его раскраснелось от свежего воздуха, частицу которого он, казалось, принес с собой. — Критика на тебя хорошая!
— Что, Ханслик ничего не написал? — они рассмеялись.
— Нет, к тебе относятся с большим уважением, — Бродский разложил печатные листы на столике для завтрака. — Вот этот отзыв самый важный, — объяснил он, протягивая Петру Ильичу один из листов. — Это Бернсдорф из «Сигналов музыкального мира».
— Значит, этот самый важный? — переспросил Петр Ильич, начиная читать: — «Нам доселе были известны всего два-три произведения композитора Петра Ильича Чайковского, относящегося к новой молодой русской школе бунтовщиков и новаторов, и эти произведения, честно говоря, не вызвали у нас особого одобрения, причем не потому, что мы не сумели распознать авторского таланта и мастерства, а потому, что нам чужды были методы воплощения этого таланта. Так же честно мы признаемся в том, что не без некоторого ужаса ожидали упомянутой в программе сюиты, поскольку опасались, что нашему вниманию представят нечто чудовищное, искаженное и извращенное. Но все оказалось иначе: Чайковский в своем новом произведении проявил себя более сдержанным и уравновешенным, он почти не прибегает к помощи излишеств и сумасбродств и не пытается выдавать барокко за диковинку. Мы говорим „почти“, поскольку в отдельных случаях еще имеют место пережитки его старой манеры, сильно отдающей капризом и даже напоминающей кривляние…»
Петр Ильич рассмеялся.
— Выдавать барокко за диковинку — этого, конечно, ни в коем случае делать не следует, — сказал он. — Я понимаю, что на того, кто склонен к подобным извращениям, смотрят «не без некоторого ужаса»!
Рецензия в «Сигналах музыкального мира» завершалась словами: «В общем, он покинет Лейпциг в убеждении, что в наших музыкальных кругах и речи быть не может о какой-то там русофобии».
— В этом меня капельмейстер Саро с большими погонами тоже уже уверял, — задорно сообщил Петр Ильич. — Люди очень гордятся тем, что их музыкальные вкусы не поддаются влиянию Бисмарка.
— Это на самом деле очень похвально, — произнес Бродский совершенно серьезно. — Не следует забывать, что немцы просто обожают поддаваться чьему-либо влиянию абсолютно во всем, не исключая своих музыкальных вкусов. Все остальные критики придерживаются того же весьма уважительного тона, — произнес он, перелистывая газеты. — Вся пресса подробно о тебе пишет — вот посмотри: «Музыкальный еженедельник», «Лейпцигская газета», «Новый музыкальный журнал», «Ежедневный Лейпциг», «Новости», «Генерал-анцайгер Лейпцига и области»!
— Все пишут с уважением, но не доброжелательно, — добродушно заметил Петр Ильич. — И почему мы то, что о нас пишут, каждый раз принимаем так близко к сердцу? Это одно из самых странных наших качеств — каждый раз принимать все близко к сердцу…
Днем у Райнеке собралось небольшое общество. Петр Ильич сидел рядом с молодым Феруччио Бузони. Его ангельски чистое, аскетически худое, мучительно серьезное и одновременно одухотворенное лицо глубоко впечатлило композитора, приведя его в смущение и замешательство. У них никак не ладилась легкая светская беседа, и, поскольку серьезный и глубокомысленный разговор был неуместен, их общение носило многозначительно-сдержанный характер.