– Известное дело, под старость всякий человек умнее становится. Чего раньше не знал, то понимать может, матушка.
– Вот как… А ты, видно, никогда не состаришься, если по-твоему правда…
– Ну, как не стареть? Это тебе Бог веку и красоты даёт… А мы?.. О-ох… Дожить бы скорее – и на покой. Тебя вот только жаль оставить. Кто тебя беречь станет?
– Некому, верно. Правда твоя, старая ты ворчунья… Да вот гляди… Я не мимо сказала… Гляди, – волнуясь, даже бледнея, быстро заговорила императрица, направляясь к окну, – что это? Туча… Сразу набежала… Молния сверкает… Как сильно… Гром!.. Слышишь, гром… Генерала позови… Не уходи сама. Зотов пусть, а нет Захара – Тюльпину скажи. Сама останься…
– Матушки! В жисть грозы не баивалась. А тут гляди, – заворчала, выходя, Перекусихина, распорядилась и сейчас же вернулась, поправила неугасимую лампаду перед образом, продолжая ворчать: – Что нашло? Что припало? Господи! Хоть с уголька опрыскивай, одно и есть…
– Довольно… уж всё прошло… неожиданно так, вот и смутило меня. Я ничего неожиданного не переношу. Знаешь, старая. А грозы не боюсь. Дивно только… Чудо прямое… Стой, стой… Дай припомнить… Так и есть, – снова бледнея, опускаясь в кресло у окна от внезапной слабости, забормотала Екатерина.
– Что с тобою, матушка? Али доктура снова звать?.. – встревоженно спросила Перекусихина.
Голос Зубова, вошедшего в эту минуту, прозвучал, как эхо:
– Что с тобою, матушка государыня? Роджерсона надо звать?..
– Ах, ты? Идите, идите, генерал… Пустое. Слабость небольшая. А эта дура уже тревогу готова поднять. Видите – гроза… Я говорю: в такую позднюю осеннюю пору… Я говорю, – Екатерина как-то странно улыбнулась, словно через силу, – говорю, что вспомнила…
– Что вспомнила, матушка? Не тревожьте меня, ваше величество! Вон на вас лица нет… Иди, скажи, врача позвали бы, Марья Саввишна, прошу тебя…
– Иду, иду, батюшка Платон Александрович… А вы вот спросите её, что вспомнила? Может, вздор какой… А себя, других тревожит… Вспомнила!
Ворча, ушла камеристка.
– Давно уж это. Но я не забыла… Сорок, почитай, лет тому назад… Как пришло время государыне Елисавете кончаться… в тот самый год… тоже гроза поздней осенью грянула… Вот, вот такая же сильная… И деревья трепались по ветру, и стонало в парке… И дождь хлестал… А молнии… Вот, вот, как эти… Помилуй, Господи… Как близко ударило… Грохот какой…
Она закрыла руками глаза.
Зубов должен был сделать усилие, чтобы преодолеть невольный страх, навеянный воспоминаниями Екатерины, сильным блеском молнии и грохотом громового раската, так некстати грянувшего в этот миг.
Но он сейчас же громко, хотя и принуждённо, расхохотался:
– Ваше величество… неужели вы забыли опыты скромного друга вашего с этим электрическим спектаклем, который сейчас столь пугает вашу расстроенную душу? Не желаю покидать вашего величества. Не уйду от тебя, матушка, то бы можно спустить мой змей золочёный. Вот бы искр принесло. Что осенью гроза, тоже понятно. Лето позднее стояло, жаркое. Осень – тёплая необычно. И собралось довольно зарядов в облаках наверху и в земле. Вот и чудо всё. Быть может, так оно случилось и в год смерти той покойной государыни.
– Так явилось оно и в год смерти твоей государыни, – грустным, значительным тоном произнесла императрица, не отводя глаз от окна, за которым бушевала гроза и буря.
– Что вы, что вы, матушка, ваше величество! – начал было Зубов, но затих и тоже посмотрел в окно.
Ему вдруг показалось при блеске яркой молнии, в грозовой полутьме, которая наполняла теперь покои, что лицо императрицы совсем как у мертвеца…
А Екатерина продолжала спокойно, значительно:
– Сколько бы ни было у матери детей, внучат, правнуков… Ей и самого малого, и самого далёкого жаль, если уходит он. Понимает, что смерть своё берёт, а всё жаль! Мы – дети великой природы… Она рождает… и губит нас. А может, ей тоже жаль?.. И рыдает она…
* * *
Большое, многолюдное собрание у «новорождённого» цесаревича Павла.
Двери настежь повсюду, видны по-праздничному убранные покои, заставленные цветами, деревьями в кадках. Старинная, богатая мебель освобождена от чехлов, какими по-немецки аккуратная Мария Фёдоровна велит покрывать её всегда.
Императрица с семьёй, окружённая самыми близкими людьми, сидит в уютной гостиной.
Сегодня в доме праздник, который привыкли справлять радостно.
А все сидят теперь в чёрном, только белые перчатки резкими пятнами выделяются на фоне чёрных материй, чёрных вуалей, спадающих с головы у дам… При дворе траур по королеве Португальской, близкой родственнице императрицы.
– Совсем немецкие похороны, – с улыбкой оглядевшись, замечает императрица, – там тоже принято так сидеть, в белых перчатках при чёрном наряде…
Все улыбаются.
Невесёлая, горькая улыбка у всех.
Обширный театральный зал отведён для ужина.
Как бывали веселы здесь эти ужины порой… Особенно в небольших ложах, где из-за тесноты тоже накрывались отдельные столики на три-четыре куверта.[213] Обычно молодёжь собиралась своими кружками в уютные ложи…
Тосты, смех, веселье, влюблённый шёпот под шумок…
Даже и во дворце у Павла не может без этого шёпота, лепета прожить весёлая молодёжь.
А сейчас не то у всех на уме.
Король уезжает… Как бледна Александрина… Павел держится поодаль ото всех, в тени, как будто стыдится окружающих, желает избежать и сочувственных взоров, так же как и насмешливых, бросаемых ему вслед врагами вроде Зубова, Моркова, Пушкина, Вяземского и других. О, он знает их всех хорошо! Конечно, сам не подмечает, не видит цесаревич таких взоров. Но он чувствует их на себе… Он многое чувствует, о чём не подозревают другие, никто в мире! Пожалуй, его бы тогда родная мать назвала сумасшедшим и ещё при жизни заключила, радуясь облегчению в затеянных ею планах… Про них тоже многое знает Павел. Но молчит… Он молча, сам в себе, готовится к чему-то…
И только порою, случайно встречаясь на ходу с Александром, со своим первенцем, сразу пристально вглядывается в лицо, в глаза юноши… И сейчас же проходит мимо. Он ещё не видит ничего в этих глазах, чего надо бояться ему, отцу своего первенца… А остального он не побоится… когда придёт час… Он близок, это чует Павел. И хотел бы запрыгать, запеть.
Но ещё сумрачнее и строже становится его лицо. Он словно видит большой зал во дворце. Свою дочь, себя… Свою мать… Слышит, как ненавистный фаворит подходит и тихо говорит ей:
– Король не придёт!
Проклятая минута!
Нет, святая минута! Она приближает что-то прекрасное, великое… И забывает о перенесённом стыде Павел, о годах гнёта и мучений… Но тут же поспешно отходит ото всех, чтобы кто-нибудь не прочитал затаённых дум Павла на его лице. Из дальнего угла окидывает окружающих взором хозяин. И только на одно лицо хочет и боится поглядеть: на лицо матери.
Он поглядел раз, что-то прочёл на нём, обрадовался… И боится поглядеть снова, чтобы не испытать разочарования, не прочесть иной вести… Не такой радостной для него, для наследника, но более желанной для самой государыни, матери его.
Как даровитая, прирождённая комедиантка, Екатерина чувствует упадок настроения у своей блестящей «публики». Она желает красиво доиграть роль до конца. Она умеет оживлять большие толпы, забавлять пустяками и веселить сквозь слёзы.
Преодолев свою грусть и слабость, обходит она ужинающих, останавливается у разных групп… Всем находит ласковое, милостивое слово, в то же время даёт явное доказательство, что императрица не пала духом, что она спокойна и здорова, а не собирается умирать от огорчения, как шепчут её некоторые «друзья»…
И понемногу меняется вид и настроение похоронного пира. Звучат кое-где шутки, смех… Звенят бокалы, края которых сталкиваются друг с другом, орошая пеной цветы, брошенные на роскошно убранный стол…
Всё было бы хорошо. Но отчего так бледна Александрина? Отчего суров и неулыбчив её отец? Отчего так медленно движется вперёд грузная фигура императрицы? И даже словно меньше ростом стала она, хотя старается так же высоко, гордо нести свою красивую ещё голову, как это делала всегда…
Варвара Головина, сидя рядом с молодой графиней Толстой, негромко говорит ей:
– Я видела твоего мужа у великого князя… Вчера, ночью… Я знаю кое-что… Побереги его… И надо поберечь Александра…
– О, пустое… Тут нет ничего… Так, вздор… Дела по службе… Ты ошибаешься, Barbe. Но как бледна Александрина…
– Ничего, всё пройдёт. Я даже рада за неё, что так вышло. Какой злой, бездушный человек. Она не была бы с ним счастлива…
– И я так думаю, – говорит Толстая. Тарелка почти пуста перед нею. Она не нужна. Молодая женщина берёт тарелку, поднимает над плечом, чтобы лакей, стоящий сзади, переменил прибор.
Но вместо лакея – чья-то женская прекрасная белая рука с крупным бриллиантом на пальце берёт тарелку.