Однажды вечером, уже к концу их пребывания в Бадалине, Ван, продрогший на морозе, вернулся в горницу; он смеялся, мычал, подпрыгивал, чтобы скорее согреться. На сугробе свежего, совсем свежего, только что выпавшего белого снега — пусть они напрягутся и вообразят себе это! — он нашел большой кожаный кошель с императорской военной печатью; и когда схватил его, ощутил в руке звонкие золотые монеты. Ван бросил черный кошель на стол. Десять бритых голов с косичками на затылках сдвинулись, поднялся радостно-испуганный ропот. Один из бродяг тут же запустил руку в мешочек — и отдернул, по локоть запачкавшись угольной пылью; другой действовал осторожнее, но и с ним приключилось то же самое. Как и еще с двумя. Бандиты смущенно переглядывались через стол, на котором горел масляный светильник, натужно молчали, подмигивали друг другу, кивая на верзилу Вана, который невозмутимо стоял у теплой лежанки, опять переглядывались, отряхивали с рук уголь. Толстяк, выделявшийся среди других светлым оттенком кожи, поднес кошель к уху, встряхнул, прислушался. Те четверо, что пытались нащупать монеты, тоже притиснулись поближе, вытягивая шеи. Толстяк бросил кошель на стол, отодвинулся, смущенно пробормотал, не глядя на Вана: «Ему, наверно, виднее… Вану то есть». Бедняга настолько растерялся, что не сообразил поступить так, как сделал после небольшой паузы Горбун: тот; не дотрагиваясь до кошелька, попросил Вана показать им императорскую печать и объяснить, принадлежала ли она Цянь-луну или кому-то из прежних государей. Если же Ван не хочет показывать им печать, пусть хотя бы на словах опишет ее (а заодно и золотые монеты). Они, конечно, испуганы, очень испуганы, и сам он тоже, а все-таки они бы охотно послушали и потом пересказали другим.
Верзила Ван между тем давно перестал улыбаться. Его лицо принимало все более тревожное выражение, на левую штанину попал уголек, но он этого не замечал, как не чуял и едва заметного запаха гари. Медленно, очень неуверенно он переходил от одного человека к другому, каждого за руку притягивал к светильнику, с тревогой заглядывал в лицо: «Что такое? Что? Что у вас на уме?» Обойдя стол, оперся обеими руками о край, со всех сторон осмотрел кошель, наклонился и боязливо провел по нему пальцем. Потом обхватил его левой рукой, унес в соседнюю комнату, по пути бросая недоверчивые взгляды на товарищей, будто опасаясь, что они его ударят. За ним тянулся тонкий след угольной пыли. Дверь в комнату Ван запер на засов — и уселся на полу в этом тесном помещении, заполненном кувшинами, пустыми бочками, сельскохозяйственными орудиями; он повертел в руке деревянную мотыгу, осторожно положил ее рядом. Потом поднял почти опустевший кошель, держа его на обеих ладонях, к своему мокрому от пота лицу и уронил голову на колени. Стуча зубами, громко проговорил, так что в соседней комнате услышали: «Да что же это? Чего они от меня хотят?» Одежда липла к его рукам и ногам. Он встал, увидал дырку на штанине. И тут на него напал такой оглушающий ужас, что он закружил по комнате, осматривая доски у себя под ногами, ощупывая руками пол, простукивая стены.
Затем застыл, выпучив глаза, вжавшись ссутуленной спиной в угол, скрестив на груди руки в складчатых рукавах, и задумался о том, что же с ним происходит. Внезапно все в нем утихомирилось. Он спокойно прошел среди разбросанного по полу хлама к раскрытому окну. Дул резкий ветер. Ван Лунь высунул голову в темноту, но не сознавал, на что смотрит. Маленькие дома казались такими же далекими, как темное небо. Он смотрел на все это с недоумением.
Он плотнее закутался в халат, втянул голову в плечи, вернулся в соседнюю комнату, где пятеро бродяг сидели вокруг стола и играли в шашки. Их поразила неподвижность его взгляда, отсутствие какого-либо выражения на лице. Он остановился возле стола. Тихо сказал Горбуну, приобняв его за плечи и не поднимая глаз, что хочет пройтись по селению.
И, выйдя из дому, пошел по пустой улице; потом повернул к холмам. Побежал, пробивая грудью черноту ночи — скорлупку за скорлупкой, чешуйку за чешуйкой. Прежде чем он сообразил, что с ним, его руки уже раскачивались как деревяшки, а изо лба вырос серп, которым он рассекал ночь. Он прыгал по утесам Шэнъи. Его тело двигалось, ничего не ощущая; он мчался вперед, все так же ровно дыша, оседлав собственные пружинистые ноги. Он радовался тому, что нечто увлекло его за собой и теперь скачет вместе с ним. По холмам, вверх по скалам. К Ма Ноу, к Ма Ноу. Тому же, должно, быть, мерещился перестук маленьких копыт серны, которая приближалась к его хижине, выбираясь из тенет разлегшейся на горе Ночи.
На небе еще ничто не предвещало наступления утра, когда Ма Ноу услышал, как произнесли его имя, и спустился с крыльца.
Масляная лампа с плохим фитилем тускло освещала комнату. Безмолвно и благостно сидели будды в глубине хижины: мочки ушей, спускающиеся до плеч, синие волосы, собранные в пучок, томные взоры, расплывчатые улыбки на упругих губах, округлые гладкие бедра. Ван распростерся, коснувшись лбом земли, перед тысячерукой богиней из горного хрусталя — обвинял кого-то, о чем-то смущенно молил. Намеревался так и лежать здесь, не трогаясь с места. Проговаривать вслух, запинаясь, все, что с ним произошло.
«Случившееся с Су Гоу — ничто по сравнению с этим. Су Гоу зарубили саблями у маленькой стены. Его схватили и отправили куда-то за реку Найхэ[81]. Меня же они заманили к себе, околдовали, не дают уйти. Они хотят приручить какого-то демона в моей груди, этого хочет Горбун, все этого хотят. Я не причинял им зла, не допускал ссор. Если бы не я, многих уже не было бы в живых. Я шел себе по улице. В моем кошельке лежал уголь. Что я могу поделать — уголь и больше ничего. А уголь — не золото и не печать. Откуда бы там взялось золото, как бы попала в простой кошель императорская печать? Почему они требуют от меня этого? Они не должны этого хотеть; не должны этого хотеть. Они обязаны отпустить меня; я им ничего не говорил о кожаном кошеле. Я — Ван Лунь из Хуньганцуни. Я — убийца; ни один судейский крючкотвор мне теперь не поможет. Но я не позволю, чтобы меня науськивали, как собаку. Вы должны мне помочь — вы, пять богов; Ма Ноу, помоги же мне; помолись со мной; помоги мне их одолеть!»
Он привстал на колени, обхватил грудь Ма Ноу, только что распростершегося на полу с ним рядом. «Или я уже околдован? Скажи, Ма? И тогда поздно что-то исправлять, не правда ли, слишком поздно?»
Отвернувшись от будд, он плакал н протяжно стонал, разжимал и вновь стискивал кулаки. «Что теперь будет, Ма Ноу? Что будет с Ван Лунем? Злые духи овладели им. Ван Лунем овладели злые духи».
Ма Ноу отодрал от себя скрюченные пальцы Вана, дал ему соскользнуть на землю, набросил поверх своего лоскутного одеяния желтую накидку с красной каймой, надел четырехугольную черную шапочку — «крышу жизни», ударил по палочке-погремушке, потряс трещоткой. Свистящие слова, которые он из себя выталкивал, тонули в дребезжании жести; и пока он выкрикивал проклятия в адрес омерзительных божественных змеев — нагов или лу[82] — и их царей, пока, изгнанные звуками трещотки, выпархивали из круга птицы-гаруды[83] — зеленокрылые гаруды с красными женскими грудями, с белыми животами, и у каждой на черной птичьей головке торчало по два рога, — пока он, Ма Ноу, все это проделывал, сердце его трепетало от счастья. Он танцевал, в упоении грез, вокруг Вана, который сидел на полу, опустив голову; он понял все, что говорил Ван; он наклонялся, гладил Вана по плечам, по темени — и ему хотелось, вместо того, чтобы нашептывать заклинания, рассмеяться. Ван же думал об отце и матери, о том, как его мать заснула, когда отец под тявканье собак прыгал в тигровой маске и, наклоняясь над ней, лежащей, что-то хрипло бормотал. Внезапно Ван почувствовал холод под мышками, у него замерзли колени и пятки.
Перед глазами все плыло; он лежал, вытянувшись на полу. Ма навалил на него ворох одеял, потушил свет. Белая лучезарность просачивалась сквозь заклеенное бумагой окно. Что-то скреблось и царапало ступеньки по ту сторону закрытой на засов двери: не иначе как когти и клювы голодных ворон. Кто-то легко взбежал на крыльцо, прокрался, будто шпионя, по низкой крыше, проворной куницей шмыгнул вдоль балок — и исчез. То и дело где-то вдали раздавался треск; затем следовали далекие толчки, скользящие шорохи, глухие звуки падения. Это приходили в движение, катились вниз и обваливались в ущелья снежные глыбы.
Ма Ноу — в серно-желтой накидке, с красным шарфом, в четырехугольной шапке на бритой голове — наконец распахнул дверь. Гул реки ворвался в комнату с застоявшимся воздухом, где уже умолкла трещотка. Слепящую белизну забрасывала через порог зима. Ма насвистывал, булькающе бормотал. В руке он держал большую чашу для подаяния, наполненную зернами и крошками хлеба. Вороны возбужденно закаркали. Он, резко засмеявшись, отогнал назойливых птиц. Далеко от крыльца, на засыпанную снегом дорогу полетели твердые частички пищи.