— Издалече, — скрипнул Фефел и вдруг вытянул петушиную, в синих прожилках, шею: увидел — идет в темном сарафане девка, Давыдкина сестра, та, что в Заборье от князей утекла. Не ошибся Фефел — она. Идет с добрым молодцем, щеки румянцем горят… — Эй, воротник!
Мужик у ворот встрепенулся, суетливо схватил копье. Калика сорвался с вала, подскочил — откуда и сила взялась? — замахал, будто ветряк, длинными руками, закричал:
— Вора держи, вора!
Толпа на улице заволновалась, загудела, прихлынула к валу. Послышались угрозы:
— Князев послух!
— В ров его!..
Воротник юркнул в избу, прильнул изнутри к оконцу. Фефел попятился к частоколу, прижался лопатками к теплым кряжам. За кряжами стена круто сбегала вниз — там виднелись избы посада. Высоко!
Кто-то выхватил у него из рук шелепугу, кто-то замахнулся березиной. Ох-ох, много ли надо Фефелу?! Вот стукнут сейчас — люди хмельные, — а у него и домовина не припасена. Закопают в землю без покаянья и без вечного петья. А грехов-то у него, а грехо-ов!
Чурила, подоткнув полы рясы, схватил Фефела за руку:
— Бежим, старче!
Потянул за собой в узкий лаз под частоколом. В лазу было грязно и темно. У входа, откуда цедился свет, толпились мужики, заглядывали вниз, недобро посмеивались:
— Тута его не пымать, в заходе-то…
— Сбежал старичок облегчиться — порты отяжелели…
Чурила вывел калику на волю, спросил:
— Ты и впрямь послух?
— То небывальщина. Мужичка знакомого встретил…
— А почто воротника звал?
— Воротник мне братеник.
— Брешешь ты, заселшина, — сказал монах. — А за то тебе епитимья. Пойдешь со мной в Суждаль — грехи замаливать… И задорить не смей. То-то же.
1
До Суздаля не рукой подать — верст сорок будет. А Фефел совсем ослаб, идти не может, кряхтит да охает, то за грудь, то за бок хватается. Как вышли за Серебряные ворота да свернули на прямую дорожку к Ополью, что левее Боголюбова — а боголюбовские церковки вот тебе, рядом видны! — монах остановился, сел на брошенного с краю дороги четырехликого деревянного идола, покачал головой.
— Совсем ты худой, заселшина. Едва ноги волокешь. Где уж тебе дойти до Суждаля — околеешь. Опять же мне тебя хоронить.
Фефел, охая, присел рядом. Глядя на него, монах нарочно не спешил. Рассуждал как бы сам с собой:
— И отколь вас таких только носит? Вот лонись тоже объявился тут калика — ходил, как ты, с шелепугой, песни божьи распевал. А у них — ватага. А он в ватаге той — атаман. Ну, вынюхали, значит, что к чему, да в Березовке к попу и нагрянули. Поп в церкви, дома бабы одни, попадья с дочерью. Прижгли они бабонек огоньком, те и признались, где калита зарыта. Денежки калики прибрали да еще поклонилися: не посетуйте-де, на будущий год снова в гости наведаемся…
— Не, я не такой, — испуганно мотнул головой Фефел. — Я — смирной.
— Видали мы, какой ты смирной, — сказал Чурила. — Едва человека в поруб не упек.
— Вот те крест, не грешен, — быстро перекрестился Фефел. — Вот те крест…
— Крестом-то не размахивай, — задержал его руку монах. — Крест-то не тынинка. Он — святой… Крестом сатану изгоняют.
— Человек доброй! Не губи ты меня, пусти душу на покаяние, — упал на колени Фефел. — Не хочу я в твой монастырь. К каликам хочу. Калики меня заждались. На Афон собираемся. Буду на Афоне, помолюсь и за тебя, грешного.
— Врешь, старик, не грешен я, — отпихнул его ногой Чурила. Разгневался он. Чуял — черная у калики душа. Напоил, накормил волка, от смерти спас, а он все в лес глядит. — Пойдем в Суждаль. В Суждали грехи свои отмолишь, да и за меня попросишь у господа. На кой мне твой Афон?!
Понял Фефел: не отступится от задуманного Чурила. Так и поплелся, всхлипывая, за монахом. Шаркал по дороге ногами, шамкал беззубым ртом, проклинал тот час, когда пришел за сытной жизнью во Владимир. А Чурила посмеивался. Хмель еще бродил у него в голове. Поразмяться бы!
— Эй ты, заселшина. И как тебя земля держит? — издевался он над Фефелом. — Аль только молитвами и жив?
Скоро ночь опустилась на дорогу. Нырнули во мрак холмы и деревеньки. Небо раздвинулось, высыпали звезды. Похолодало. Фефел совсем уж выдохся, отстал от монаха. Долго так-то он протащится с каликой, подумал Чурила. И с рассветом не доберется до Суздаля. Одному ему, без попутчика, с его легким шагом и сорок верст не дорога.
— Эй ты, старче!
— Ой-я?
Часто, с надрывом дыша, Фефел приблизился к Чуриле.
— Не надоело глину толочить?
— Надоело, батюшка, ох как надоело, — сразу же согласился Фефел. — Костерок бы нам разложить, пожевать чего…
— Тебе бы только жевать, — буркнул Чурила, выбирая тропку в стороне от дороги.
Здесь, в березнячке, было потеплее — ветер шел верхом, под стволы не залетал. Фефел сел, Чурила натаскал сухих веток, высек кресалом огонь. Приложил бересту, подул на трут. Язычок пламени выскочил из бересты, запрыгал в Чурилиных заскорузлых пальцах…
В суме у монаха — запас съестного. Пока Чурила раскладывал на траве перед бойко потрескивающим огнем репу, мясо и хлеб, Фефел ерзал от нетерпения. Чурила удивлялся — и куда у этакого тощего старикашки столько всего помещается?! Сдается, век Фефел не едал. Запаслив калика — наедается впрок.
Пока ели, монах выспрашивал у старика разные разности. Фефел был неразговорчив. Подумал Чурила — таится калика, злой у него глаз, мысли недобрые. Или жизнь обозлила — все попреки да тумаки?
— Родом-то ты откуда?
— Из Рязани.
— Холоп?
— Отец мой огнищанином был.
— А мать?
— Матери не припомню.
Говорил, будто заученное. И это не понравилось Чуриле. Монах сам много побродяжничал на своем веку. Ходил и с каликами. Попрошайничал. Знал он это бесовское племя. Скрывались среди калик не только беглые холопы, заводилами в их ватагах ходили прожженные тати: таким и голову кому снести — пустое дело.
— Попрошу игумена, — пообещал Чурила. — Будешь при монастыре. То печь истопить, то водицы принести, то еще чего. А тебе за это и постель, и еда. Старость — не в радость. К месту прибиваться надо.
Фефел икнул, тайно пощупал живот — тугой. Сонно закачался у костра, задремал, однако сквозь полуприкрытые веки следил за монахом. Чурила про себя посмеялся: вона, и сейчас прикидывает, как бы сбежать. Креста на нем нету — бесу душу заложил. Вспомнил, как звал Фефел во Владимире воротника. А после врал, все врал. Ни слову его не верил Чурила.
Был монах душой ребенок, сердцем добр. Но любил поозоровать. Вот и теперь из озорства только тащил за собой калику. То-то обрадуется игумен!
Пламя костра тепло колыхалось у ног, искры взлетали и гасли в черном небе. Розово светились стволы обступивших поляну берез. Казалось, сладкий сок наливается под тонкой корой. Тронь — и брызнет тебе в лицо медовая влага…
К Суздалю подошли еще затемно. Остановились у монастыря перед воротами с набитым поперек лесин железным узорочьем. Чурила постучал в оконницу кулаком — тотчас же по ту сторону ворот послышался сухой кашель, неторопливое шарканье ног.
2
Фефела забрал к себе в избу вратарь.
— Поговорю с игуменом после заутрени, — пообещал калике Чурила, а сам отправился в свою келью.
Утонувшее в полумраке крыльцо как живое заходило под его тяжелыми шагами. Келья Чурилы была расположена возле самой истопки, высокое косящатое оконце выходило на Каменку. На истопке видимо-невидимо водилось котов и кошек. По ночам они мяукали, сваливались с кровли на монастырский двор. Иногда Чурила бросал им кусок мяса или рыбы, глядел, как они дрались из-за добычи.
Войдя в келью, Чурила поежился — продуло келью насквозь напористым ветром. Окна едва только подернуло серебристой дымкой — светало медленно. По свету Чурила знал: до заутрени можно отоспаться. Прямо в рясе он лег на узкую лавку, крытую сукмяницей поверх рогожи. Поворочался, задремал. Едва только задремал, послышались удары била — вроде и не спал вовсе.
Но в келье было светло, ясно проступили рубленые стены, образа в углу, на полке, почти под самым потолком, — горою книги, берестяные свитки.
Чурила наскоро помолился на образа, утер заспанное лицо полой рясы и спустился во двор. Монахи, серые, молчаливые, лениво собирались возле церкви.
Солнце стояло уже высоко — над крепостным зубчатым валом. Тень от вала пересекала весь монастырский двор и упиралась в бретьяницы. Над крышей трапезной свивался печной дымок.
Чинно, вместе со всеми отстояв заутреню, Чурила подошел к игумену. Игумен, толстый, будто клоп, налитый темной кровью, подпустил монаха к руке, скрестив пальцы на животе, стал расспрашивать о мирском. Гладкие щечки его блестели; Чурила потянул на себя дух, исходивший от игумена, — не квасной, знакомый, пьянящий.