Ознакомительная версия.
– Живи сто лет отныне, великий князь московский! Вольный царь казанский Улу-Махмет жалует тобя великим княжением, а ворога твоего князя Василья до смерти в полоне держать будет. С этим жалованием послал меня царь из Новагорода из Нижнего, а тобе быть во всей его воле и на том шерть[45] свою дать царю…
– Напишу яз царю шертную грамоту крепкую, – поспешно воскликнул Шемяка, – пусть токмо Василья задавит!
– Царь казанский, да живет он сто лет, – продолжал Бегич, – послал меня к тобе августа двадцать пятого дня, а сам с войском пошел к Курмышу с несметными богатствами и полоном.
Шемяка поклонами и знаками пригласил всех садиться за стол, а Никита Константинович наполнил чарки дорогим заморским вином, что редко подавалось к столу у галицких князей. Цену заморскому вину отлично знал и Бегич и, судя по приему и угощению, ясно понимал, какое значение придают здесь его приезду. Он покровительственно улыбнулся, когда услышал, как Шемяка винился, что не успел приготовить всего, чтобы с почестью встретить дорогого гостя, и обещал к вечеру и на завтра обильные пиры-столованья. Бегич знал достатки удельных князей и ответил грубоватой шутливой пословицей:
– Айда байрам бит ача, кюн байрам кыт ача.[46]
Все рассмеялись, а Шемяка поморщился от обиды, но стерпел и ласково ответил:
– Такой русский обычай. Недаром по старине говорится о гостях: «Напой, накорми, а после и вестей поспроси!..» Попируем, чем Бог послал, а потом побеседуем.
– Ну ничего, – снисходительно заметил татарин, – сядешь на московский стол – поправишься на великокняжьих прибытках.
С каждым днем больней и несносней были Шемяке обиды от Улу-Махметова посла, но злоба и зависть к великому князю Василию заставляла его терпеть все своеволья татарина.
– Покланяемся агарянам поганым, – говорил он наедине князю Ивану Андреевичу, – да зато Василья сгонить легче будет, а там и с царем иным языком говорить можно! Стану князем великим, укреплю всех удельных. Бегич верно о прибытках молвил. При московском богатстве и татары нам ниже поклонятся.
– Дай-то Бог! – проговорил Иван Андреевич и, усмехнувшись, добавил: – Дай Бог нашему теляти да волка поймати!..
Шемяка вспыхнул, сверкнул гневно глазами, но взял себя в руки и громко засмеялся.
– Василий-то волк?! – воскликнул он презрительно. – Коли он волк, то ты самого льва страшней.
– Не о Василье речь, – досадливо отмахнулся князь можайский, – о том, что Москва за него. Василий-то и так в яме. Москва страшна, а не Василий.
Вошли, кланяясь, Никита Добрынский и Федор Дубенский.
– Государь, – сказал Никита, – составили мы с Федором Лександрычем грамоту к царю. Как прикажешь царя называть и собя? Вторую неделю с Бегичем спорим, а он от своего не отступается. Хитер и ловок, собака. Хоть скуп он и жаден, а деньгами и подарками не купишь. – Никита Константинович развернул бумагу и продолжал: – Вот так он требует писать-то: «Казанскому великому и вольному царю Улу-Махмету. Твой посаженник и присяженник, князь Галицкой, много тя молит…»
Шемяка прервал чтенье боярина крепкой площадной бранью и, вскочив из-за стола, заходил взад и вперед по горнице. Потом, переярившись, опять подошел к столу и за единый дух выпил полный ковш крепкого меда. Постоял немного и тихо промолвил:
– Ладно! Пиши так. Лучше поганым, лучше самому дьяволу покориться, чем Василью. Как ты мыслишь, Иван Андреич?
Снова замолчал, тяжело переводя дух, а князь можайский усмехнулся.
– По мне, все едино, – сказал он, – лишь бы нам и детям нашим добро было.
– Да ведь татары-то, – закричал Шемяка, – остригут нас, словно овец!
Ведь и все удельные-то захотят тоже куски оторвать, а там еще и Тверь и Рязань!..
Иван Андреевич опять усмехнулся своей вялой усмешкой и сказал, прищурив лукаво глаза:
– А ты мыслишь, все за тобя зря ума будут стараться, токмо для-ради красных слов.
– Верно, верно, – злобно согласился Шемяка, – к собаке сзади подходи, а к лошади – спереди… – Обернувшись к боярину Добрынскому, он сказал с истомой и изнеможеньем: – Ну так и быть! Пиши с Федором Лександрычем, как оба разумеете, но помните токмо: и мое и ваше горе на одном полозу едут! Зови Бегича, да потом так наряди дело, чтобы ехал скорей к царю. Запировался у нас, а уж и бабье лето минуло и Спасов день прошел. Гусиный отлет начался. А ехать-то ему кружными путями больше недели и к Покрову не вернется. Да скажи, слух, мол, есть, что князь Оболенский, воевода Васильев, полки собирает, по всем дорогам конников шлет и дозоры держит в разных местах.
Боярин Добрынский вышел, а Шемяка, отвернувшись от всех, стал у отворенного окна, заглядевшись на белое облачко, что плывет в сини небесной над темными лесами дремучими. Гложет тоска Шемяку. Эх, забыть бы все, запамятовать тревоги и горести, а губы сами чуть слышно шепчут:
– Акулинушка свет, лебедушка моя нежная…
Только отпировали у князя галицкого отъезд князя Ивана можайского, как опять пир, опять угощает Шемяка ненасытного Бегича, но теперь уж на прощанье. Знает татарин толк и в питье и в еде и чужой стол да чужих поваров уважает. Видя скупость и жадность посла, подарил Шемяка ему кафтан бархатный, серебром шитый, да кубок серебряный, а царю послал шубу на соболях, золотой парчой крытую, да золотую чарку, а царевичам – кубки золоченого серебра с камнями самоцветными. Разорился совсем князь, а у Бегича под усами подстриженными губы от улыбки скривились – все мало ему, змею подколодному.
– Знаешь, княже, – говорит он учтиво, – что Василий-то Василич сотнику Ачисану золоченый кубок с каменьями да чарку золоченую подарил. Хану Мангутеку – перстень с дорогим яхонтом да золотой обруч с самоцветами, а царевичам – кубки и чарки золотые, а царю и того больше подарки готовит…
– Буду на московском столе – озолочу всех! Земли и вотчины раздам на кормление татарам. Пусть царь убьет князя Василья, а мы Москву захватим, и всю казну его возьмем, и все именье у княгинь его и у бояр.
– А пошто ты время ведешь, нейдешь скорей на Москву?
– Чернь там да купцы, а теперь и бояре купно все Москву обороняют. Град укрепили зело против вас. Ни вам, ни мне града того силой не взять. Пусть царь казнит смертью великого князя, а яз проведаю, где семья его хоронится, велю сыновей его убить. Тогда не будет у Москвы своих князей, тогда Москва меня примет, – одного яз с ними роду-племени. Димитрию Донскому внук, как и Василий. А пока жив Василий-то и дети его, Москву не взять!
– Сие и царь говорил, а потому велел тобе: собери удельных, сговорись с великими князьями тверским и рязанским.
– Князья-то удельные тоже захотят от великого князя оторвать, а тверской да рязанской и того боле.
– Ну и давай, слабей их не будешь, а сильней, чем теперь, станешь. Нам же токмо Нижний Новгород надобен…
– Попы-то все за Василия.
– А ты и попов купи. Обещай льготы, земли, деревни, угодья лесные и рыбные…
Шемяка порывисто схватил большую чарку с двойной водкой и враз осушил. Крякнул и с трудом вымолвил:
– Попробую…
На том беседа и окончилась, начались прощанья – прощальные и подорожные здравицы. Проводили гостя с почетом и, кроме всех подарков, дали на дорогу подорожников разных из снеди, а вместо хлеба – курников да лепешек сдобных, чтобы в пути не черствели. Добрынский повел гостя в его покои, чтобы успел тот отдохнуть там перед отъездом. Остался с Шемякой только его дьяк Федор Александрович.
– Иван-то Андреич тоже собе на уме, – сказал вслух думы свои Димитрий Юрьевич.
– Истинно, – горячо отозвался Дубенский, – истинно, государь. Чаю, можайский улучил время, перешепнулся с Бегичем-то. Ишь, татарин все разделил и, кому что давать, указывает! Да не бойся их. Слышали и мы, как дубровушка шумит.
– Сразу догадался яз, что сей губошлеп и тут лисьим хвостом завертел, да смолчал, – добавил Шемяка.
– Сие и лучше, государь. В наших делах слово – серебро, а молчанье – золото.
– Яз и Добрынскому, Федор Лександрыч, меньше чем в половину верю. У Василия он служил, перешел к можайскому, а теперь вот у меня. А завтра кому служить будет?..
– И-и, Митрей Юрьич, чужие-то все таковы. Корня у них нет в нашей земле, а без корня и полынь не растет.
– Эх, Лександрыч, токмо тобе да Акулинушке и верю. Поедем-ка мы с тобой на остатнюю ночь в усадьбу твою, а завтра с утра ты с Бегичем к царю поедешь, а яз пошлю Иваныча в Вятку. Вятичи зело Москву не любят.
Выходя из трапезной, они столкнулись с Добрынским и с сухим седобородым чернецом.
– Господине мой, – сказал боярин Никита с довольной усмешкой, – се чернец из Сергиева монастыря. Через Москву проехал, Ивана Старкова видал. Вести добрые, княже…
Ознакомительная версия.