– Взгляните, брат Макарий.
Макарий отложил лист и угломер, коим выверял некий чертеж, выдвинулся из-за стола по гладкому каменному полу прямо вместе с квадратной лавкой и, поразгибав пару раз хребет, пошел к поставцу Феодосии. Сев, в великом удивлении взял в каждую руку по вычерченному и раскрашенному грибу и долго молча переводил взор с одного на другой и обратно. Специально созданная Феодосией асимметрия изумила его своей смелостью. Гриб, окруженный сохранившимися паутинными, но твердыми линиями и точками построения, имел вид человеческого тела с прорисованными мышцами, каковой однажды довелось Макарию зрить в иноземном анатомическом лексиконе. Казалось, сам Господь оставил те линии, чтобы продемонстрировать, как именно создавал Он каждое свое самое скромное, но наисовершеннейшее творение – лист, цветок, ягоду или гриб.
Как все монахи сего монастыря, Макарий обладал деловой хваткой. Поэтому, хмыкнув пару раз и промолвив под нос: «Ну, орнамент из этих лесных сыроежек не составишь, разве только для чертогов какой-нибудь ведьмы», он, по коротком раздумии, воскликнул:
– А ведь сии грибы нам очень пригодятся. Во-первых, предложим кипу подобных иллюстраций для ботанического словника, каковой, я знаю, давно готовится в Ипатьевском монастыре во Полях для царского травяного огорода. Во-вторых, то будут отличные примеры для учебника по рисованию, что задумано печатать, ибо есть хороший спрос. И в-третьих… Найдется что-либо и в-третьих, ибо работы сии дорогого стоят.
Когда, удовлетворенный и вдохновленный перспективой производства и продажи новых книг, Макарий рассеянно спросил: «Все?» – Феодосия протянула другой лист. Он не был раскрашен, но заставил ученого чертежника в изумлении поднять брови.
– Что это? – не веря своим глазам, промолвил Макарий, как если бы в руки ему скромно вложили чашу Грааля.
– Сферы земные и небесные, – пролепетала Феодосия, не зная чего и ждать – похвалы али гнева.
– Сие лучшее, что видел из чертежей нашего монастыря, – прикрыв на миг глаза, выдохнул Макарий.
На рисунке Феодосия изобразила все, что только имеет на земле и небесах сферическую форму. В середине квадрата был вычерчен земной диск, вкруг которого на невероятно разнообразных и составляющих вместе удивительную математическую гармонию эллипсоидах и сферах вращались семь планид, кометы, звезды и прочие небесные тела. А по периметру сего квадрата шли мелкие миниатюры с чертежами всех сфер, какие только бывают в природе: тут и радуга («сфера мостов в чудо»), и капли дождевые («сферы, питающие все живое»), и яйцо, и озеро, и зерна гороха и чечевицы, и плоды луковицы, репы и яблока, и чаши, и своды мостов и дворцов, и, наконец, улей, как сферы трудовые. Сферу духовного Феодосия изобразила в виде венца над пламенем лампады. И внизу, в углу, круглая чернильница, как скромно пояснила Феодосья, «суть содержащая то, что помогает облечь невидимые мысли ученого в видимые, то есть сфера явственного знания».
Макарий молчал, прикрыв рот ладонью.
Наконец, словно напуганный, что сие окажется не собственным измышлением брата Феодосия, а скопированными им чужими мыслями, быстро и с тревогой вопросил:
– Кто тебя этому научил? Аллегориям, обобщениям?
– Никто. Сама… сам додумался.
Ничего более не сказав, Макарий сей же час отправился к игумену Феодору, дабы поведать, что в лице убогого видом монаха с бабьим голосом в их распоряжении оказался мыслитель и новатор. И пока сей неизвестный никому самородок в их монастыре, обитель горя не будет знать с новыми идеями, их практическим воплощением и доходами от их продажи.
– Всегда говорил, что Русь православная способна родить не менее универсальных и парадоксальных творцов, чем католический Запад, – такими словесами завершил игумен Феодор вечернюю беседу с Макарием.
Уже в дверях Макарий вдруг вспомнил о чем-то и, повернувшись, неуверенно вопросил:
– Преподобный, а епитимья Феодосию остается в силе? Все двадцать ночей на коленях?
Игумен Феодор покачал тяжелой главою и промолвил:
– Неужто ты, брат Макарий, до сих пор не понял, что наказание для тела, а в нашем случае для женского обличья, вознаграждается даром для души? Хотя иной раз дар творчества становится и душераздирающим.
Закончив на сем весьма двусмысленное толкование своего же изречения, настоятель пошел помолиться в свою личную маленькую часовню.
В тот же вечер Феодосия была переселена из кельи крошечной и обставленной только сосновым столом и лежанкой плотницкой работы в другое виталище – недавно отделанное, свежее, с дубовыми дверями и ставнями, кафельной печью, столярного дела кроватью, стулом, сундуком, полкой и столом из кедра.
Столы Афонской обители были предметом тайной зависти настоятелей всех столичных монастырей. В химической лаборатории стояли столы из мрамора. В книгохранилище и мастерской по составлению книг – дубовые, ибо дуб придает мудрости. В латинском скриптории и у толмачей и переписчиков латинских книг все как один сделаны из кедра, ибо в манускриптах латинских часто описываются чудовища, кедр же известен свойством испускать благовоние, назначенное защищать легкие монахов от смрада монстрова. А игумен Феодор обмысливал свои труды за столом красного дерева. Что касается младших монахов, то в их кельях стояли столы либо сосновые, как знак легкой на подъем и равнодушной к материальному юности, либо поставцы из липы, должные напоминать о липовых колодах с самыми большими тружениками Божьими – пчелками.
А се… Феодосия перетащила свою котомку в новую келью, водрузила три книги на полку, испытала железный рукомойник, висевший в углу при входе, подлила масла в лампаду, пощупала, наклонясь, новую войлочную постилку на каменном полу, обмыслила, что переселение каким-то образом связано с ее чертежной работой, и с легким вздохом покинула виталище – отстоять свою первую всенощную.
Впрочем, нельзя сказать, что Феодосии предстояло все ночи провести в одиночестве. Монахи молились здесь дружно до одиннадцати часов, старцы неизменно являлись для краткой молитвы в полночь и в три часа, а в шесть утра начинался уж новый день. К тому же Феодосия в бытность свою юродивой привыкла проводить ночи, стоя на паперти, крыльце, а то и в дупле дерева. Привилась у нее привычка сонмиться наяву, так что иногда и сама не могла понять – навь или явь окружает ее? Потому переносила епитимью сравнительно легко и даже ощущала необычную радостную ясность мысли. В церковных бдениях, отчитывая молитвы, она одновременно обдумывала свои работы, кои сыпались на нее, как из рога изобилия. И что за насладительные труды то были! Она чертила и раскрашивала, сверяясь с описаниями, миниатюры в ботанический лексикон и лексикон морских монстров (в сем консультировал ее старый мореплаватель, видавший большинство чудищ лично). Готовила учебник по рисованию и черчению, который задумано было изготовить как в дорогих рукодельных экземплярах, так и в более дешевых печатных. Вызвалась переводить латинские надписи к миниатюрам о чудесах света, что поступят в торговлю в виде недорогих лубочных картин. Да еще взялась по научению Макария вышить золотыми и серебряными нитями свою миниатюрку «О сферах небесных и земных». И грызла латинскую статью «О природе зубчатых колес, их черчении и расчете».
– Отношение числа зубцов обратно пропорционально… – бормотала она, заглядывая в книжку, пока крепила тонкую золотую канитель невидимой шелковой нитью к хвосту кометы.
В общем, дел было – невпроворот. Печалило Феодосию лишь то, что за сими предприятиями она ни на шаг не приблизилась к разрешению своей задачи – измыслить и изготовить летательное устройство для вознесения на небеса к сыночку Агеюшке.
Феодосия не знала, что над сей же задачей то и дело принимается размышлять англичанин Исаак Невтон (коего некие подобострастные к западу особы наименуют Айзик Ньютон), и не подозревала, что опередит его на пятнадцать лет. Впрочем, незнамый Исаак тоже пребывал в счастливом неведении о том, что где-то в диком холодном Московском царстве вот-вот родится открытие, которое он, Исаак Невтон, преподнесет миру как «Математические начала натуральной философии».
Глава седьмая
Китайгородская
– Когда выходит Месяц из-за туч, он озаряет светом мою душу.
Феодосия обернулась, радостно прижмурив глаза.
Олексей стоял в новом кафтане и шапке, заложив руки за алый шелковый кушак, под который ввергнуты были новые ножны и пищаль, и на лице его ходил в нетерпении вопрос: «Ну что? Сразил твое воображение?»
Кафтан Олексея, кажись, был сметан швецом, мастерившим, главным образом, лоскутные одеяла, а кафтаны ладились лишь изредка – для души и самоутверждения, могу, мол! Верх кафтана изо всех сил делал вид, что сшит из дорогого матерьяла с вытканным узором, хотя прекрасно знал, что является хлопковой китайкой, затейливый восточный орнамент коей неприкрыто набивного происхождения. Ну а испод даже и не скрывал, что его простеганная с серой ватой ядовито-желтая нанка получила свой неправдоподобно яркий цвет исключительно в угоду покупателям. Феодосия сразу увидела все это, но решила сделать Олексею приятное.