Обе армии несколько дней стояли в бездействии, выпуская лишь отдельных удальцов для единоборства. Маслама, опасаясь явного численного превосходства хазар и их внезапного нападения, тайно отвёл свои войска назад и так поспешно, что оставил для разграбления лагерь, полный имущества, и даже собственный гарем…
Хазары, опомнившись, бросились за Масламой, но того и след простыл. Они снова вторглась в Закавказье, и их смог остановить только новый арабский наместник Армении Джеррах ибн-Адаллах ал-Хаками. Отбросив хазар опять к Семендеру, а потом и к Дербенту, он, взяв его почти без сопротивления, двинулся к Беленджеру. Путь ему пытались заградить вышедшие из стен крепости беленджерцы и местные жители, организовав оборону из телег, связанных между собой и поставленных вокруг лагеря, но арабам удалось разрушить эту преграду: несколько сот воинов пробрались к ней, разрезали верёвки и под тучами стрел растащили телеги. Завязался жестокий рукопашный бой — и те, и другие сражались «пока душа в теле», как писал Гевонд.
Арабы победили. Каган и с ним его пятьдесят гвардейцев еле унесли ноги… Джеррах намеревался продолжить поход, но узнав, что каган собрал новую армию, вернулся на зимние квартиры.
Прошло несколько лет. Умер каган. Правление на какое-то время перешло к его матери — решительной женщине по имени Парсбит. Она и посылает на арабов во главе многочисленного войска своего внука Барджиля.
Ворвавшись в Закавказье, Барджиль прежде всего приказал своим воинам повсеместно убивать мусульман, сам же с основными силами подошёл к городу Ардебилю. Произошло двухдневное сражение арабов и хазар, в котором армия Джерраха практически была полностью уничтожена и сам арабский полководец погиб[266]…
«С тех пор он и плещется здесь, в этом сосуде…» — злорадно подумал каган, хотя ведал, что в конечном-то счёте в сей длительной войне победили арабы и заставили кагана принять мусульманство.
«А что я должен потом делать?» — спросил тогда хазарский правитель. Прибывшие к нему учёные факихи объяснили: «Не есть свинину и не пить вино».
«Да, не делать последнее, думаю, для кагана явилось сущим наказанием, сам когда-то принимал ислам, знаю…» — усмехнулся Завулон. — Вот хотел примериться к христианству, да вызванный мною из Византии Константин развёл такую богословскую тягомотину, что ничегошеньки я из их споров с Зембрием и Неофалимом не понял… Иудеем тоже быть можно…»
Вспомнил, что сегодня по Талмуду Аба Девятое[267], запечалился… Нельзя в этот день ни есть, ни пить, ни прелюбодействовать. Молитвенно сложил руки, вспомнив из иудейской Мишны: «Пять бедствий обрушились над нашими предками в Девятое Аба: произнесён был божественный приговор над выходцами из Египта, чтобы они погибли в пустыне Синайской и не вступили в обетованную землю; разрушены были первый и второй храм[268], взята была крепость Бетар и был, как поле, вспахан святой град».
«Да… — каган слегка задумался. — Девятый день месяца Аба и лично для меня стал трагическим днём, когда двадцать лет назад меня, двенадцатилетнего, коловыры чуть не лишили жизни… Хотя мне потом объяснили, что через этот обряд проходили все мои предки, которым суждено было стать каганами… В этот день рано утром пришёл в спальню главный жрец со своими живодёрами, стащили меня с ложа, накинули на шею верёвку и начали душить… И всё время один из коловыров с остекленевшими от злости глазами спрашивал: «Как долго желаешь царствовать?» Я задыхался и только мычал, но помню, перед тем как потерять сознание что-то промолвил, и тогда меня отпустили… В почти бессознательном сознании я всё-таки сказал им, сколько лет буду царствовать; жрецы считают, что в такие моменты, на грани жизни и смерти, человек говорит правду… Но секрет моих слов они не должны раскрывать никому, только я им не верю…»
Завулон снова внимательно обвёл взглядом сосуды, в которых заключены мёртвые тела, и хотел уходить, но услышал скрип отворяемой двери… Он обернулся и увидел царя Ефраима, невольно вздрогнул. Это не ускользнуло от глаз мэлэха, и он улыбнулся.
— Мои люди доложили, что ты, Завулон, по утрам ходишь в дом мёртвых, зашёл и я посмотреть на них… Обращаюсь к тебе по имени, не воздавая почестей, кои положены кагану… Но мы ведь не в дворцовых палатах, зови и меня по имени тоже.
— Хорошо, Ефраим, — оправившись от замешательства, твёрдым голосом произнёс Завулон.
— Жаль, не плавают здесь тела русских князей и их боилов.
— Ну как же?! Есть тут один воевода…
— Я имею ввиду таких прославленных, как Светозар с порубежья. А этого я бы и не стал бальзамировать…
— Сделано сие до нашего ещё правления, царь… Значит, чем-то воевода себя проявил.
— Может быть… — согласился Ефраим. — Да ладно о мёртвых, поговорим о делах живых. Время настало, Завулон, показать русам силу… Знаю, за прошедший год они многое успели, создавая оборонительные укрепления. Но план их у нас!
— Я помню…
Конечно, на Киев лучше было пойти, когда в наших руках оказался он, найденный у убитого посланника… Тогда Дир с дружиной находился у древлян. Но меня смутило вот что… Нашли на порубежье лишь тело одного гонца, а мы посылали двух. О другом — ни слуху, ни духу… И подумали: «Может, русы его захватили?..» И когда Аскольд с границы, а Дир от древлян вернулись, стали ждать наказания Фарры. Оно бы непременно последовало, если бы киевлянам что-то стало известно… Но мои люди доносят: всё тихо. Фарра здравствует и толстеет. Пришлось подождать и точно убедиться, что всё в порядке. Поэтому и поход отложили. Ты прости, каган, что об этом раньше не говорил тебе. Знаешь, чем меньше людей посвящено в тайну, тем дольше она сохраняется…
На лице Завулона ни один мускул не дрогнул: не ответил на явное оскорбление, даже виду не подал… Но, подумав, сказал:
— Да, Ефраим, ты прав. Тайну нужно оберегать…
— Ну вот и хорошо, значит, каган согласен со своим царём. Нам надо дружить, Завулон. Тогда мы будем иметь в руках реальную силу.
Каган слегка удивился: «Будто угадал мои мысли и подслушал слова, сказанные мною про себя перед тем как отвориться в дом мёртвых скрипящей двери… Только реальная власть будет сосредоточена всегда у иудеев-евреев, а не просто у иудеев, каким являюсь я… Помнится, Константин на богословском споре задал мне вопрос о том, указывали ли мне советники на разницу между словами — нееврейское человечество и иудейское?.. И ещё сказал византийский монах, что можно быть иудеем, но не быть евреем… Я знал, что сие значит, но только странно и отчуждённо посмотрел на философа, не проронив ни слова в присутствии мудрецов… А промолчал во избежании всяких для себя неприятностей. В конечном же итоге — в целях сохранности своей жизни…»
— Между прочим, — заговорил снова Ефраим, — когда ты приглашал в Итиль византийских богословов, мне стоило больших усилий сделать так, чтобы некоторые не мешали в осуществлении твоих планов. Кто эти некоторые, не скажу… Но в то же время я вёл себя так, будто мне ничего не ведомо… Также как и ты напускаешь безразличие на своё лицо.
«Ну прямо с ладони слизывает… Всё угадывает сегодня… Вот Сатана!» — развеселился Завулон. Засмеялся и царь.
Обняв друг друга за плечи, что в Хазарии служило признаком примирения, они вышли из дома мёртвых…
По стенам термы во дворце царя Ефраима, облицованным узорчатыми мраморными плитками, тянулись справа налево древнееврейские письмена; сам ишо на другой день Аба Девятого отсутствовал — здесь находились только двое — Неофалим и иудей-богослов Зембрий. Полежав некоторое время на полу парильни, они вскоре вышли в широкий зал с фонтаном, и им тут же подали несколько кистей холодного винограда, греческую гидрию с ароматным вином и две золотые чаши.
Зембрий срывал виноградины, грациозно оттопырив мизинец правой руки, а в левой держал чашу, медленно раскусывал янтарную ягоду, подбивая под десна семечки, чтобы потом сплюнуть, когда их накопится достаточное количество, в специально приготовленную вазу.
Сплюнул, запил вином и, глядя прямо в глаза первому советнику кагана, сказал:
— Я видел из окна, как вчера каган и царь вышли из дома мёртвых, обняв друг друга за плечи. Значит, они наконец-то решили вопрос о походе на Киев… Так я понимаю…
— Но пока дворцовый кагал не собирали, — сообщил Неофалим.
Да… Не собирали, — в тон советнику промолвил Зембрий, но его задумчивый вид говорил о том, что мыслит иудей сейчас совсем о другом. И действительно, он ошарашил Неофалима неожиданным вопросом: — Ты задумывался над тем, почему грустные у тебя глаза?.. Посмотри, грустные они и у меня… И у ишо… И почти у всех евреев… Да потому, — начал сам же на него отвечать, — что такими глазами наградил нас Яхве. Чтобы все видели, как тоскуем мы по потерянной родине… Она-то — эта тоска — и объединяет нас, Неофалим. Вечная тоска вечных скитальцев…