– Наверно, мужики нам, – грустно сказал Исленьев. – И стоит.
Граф, сгорбившись, сел в возок.
Алесь с высоты пригорка видел, как брели по серому снегу белые крестьянские фигуры. Кто-то тронул его за руку. Ага, батька Когут.
– Спасибо тебе, сынок, от загорщинских.
– За что?
– Благодаря тебе не натерпелись бывшие ваши мужики срама. Вот тебе и воля.
Ушел и Когут. Алесь начал было спускаться с пригорка к своим коням, когда услышал вдруг цокот копыт. Разбрызгивая мокрый снег, скакали от церкви Вацлав и Стась Раубич. Алесь удивился, увидев их вместе. Он не знал, что все эти годы хлопцы тайком встречались.
Но ему было приятно.
– Вы что это, – притворно напустился он на них, – головы свернуть захотели?
И осекся, увидев лица Стася и Вацлава. Было странно в такой день видеть радость на чьих-то лицах.
– Алеська, братка… – захлебнулся Вацлав.
– Что?! Разве вы помирились?
– Мы и не ссорились, – покраснев, сказал Стась. – Никогда. Правда, Вацлав?
– Что такое? – спросил Алесь.
– Раубич поссорился с Ходанскими, – выпалил брат.
Глаза у самого младшего Раубича были влажными, вот-вот расплачется от радости.
– Правда, – сказал он. – Из-за тебя.
– Как?
– Прочли манифест. Ходанские разобиделись на царя страшно. И тогда отец вдруг разгневался и сказал: "А Загорский был прав, что освободил своих, не дожидаясь результатов этого грабежа. Молодчина, хлопец! Молодчина!" Те потребовали объяснений. А отец им сказал: "Франс все время говорил мне правду о нем. Просветил, видимо, его бог. А я сильно виноват перед молодым князем".
Алесь поцеловал их свежие от езды и ветра, почти детские еще лица.
– Я очень рад, Алесь, – сказал Стась. – И Майка, и Франс. А Наталка, так та аж прыгает и в ладошки бьет.
– И я рад, – сказал Алесь. – Если можешь, скажи отцу, что я приду поговорить.
– Поскакали, – сказал Вацлав Стасю. – К вам.
И они с места взяли вскачь. Алесь смотрел и улыбался. Франс не подвел. Значит, как только окончится пост, он и Майка будут жить вместе.
На миг он подумал, что вот-вот настанет сеча, и рассмеялся. Его не могли убить в бою. Для этого он слишком переполнен жизнью. Восстание было радостью. Они победят, и тогда все люди станут счастливыми. Только бы быстрее. Только бы быстрее Майка, бунт, победа, свобода, вольная Отчизна на вольной земле.
Он с наслаждением вдохнул горьковатый мартовский ветер.
Все же наступила весна.
Спустя несколько дней после чтения манифеста в Милом умер старый Данила Когут. Никак не мог опомниться и не переставал думать о родне Марыли. Все повторял: "Два года панщины для мужиков. Еще два. А платить всю жизнь".
И вот в первый солнечный день взял Юрася и, опираясь на него (а раньше и палкой не пользовался), пошел с внуком под заветный дуб в конце усадьбы.
Шел высокий, весь белый, как снег, от волос и усов до свитки, до белых кожаных поршней.
– Помнишь? – указал на завалинку Юрась. – Ты тут Алесю песню тогда пел.
– Да… Давно было.
– Дед, – спросил Юрась, – а где тот белый жеребенок?
Глаза у старика были белые и пустые.
– Кто же его знает. Растет где-то, наверно.
– Долго что-то для коня.
– Это не простой конь.
Шел какое-то время молча, а затем добавил:
– Вырастет, вырастет жеребенок. Ты дождешься, а я – нет. Не дождусь я, внук. Не дождусь светлого дня.
Он шел двором и осматривал хату и надворные постройки, шел садом и осматривал деревья, что сам посадил.
– Жаль, земля еще мертвая. Услышать бы, как мягкой землей пахнет.
– Услышишь.
– Нет. Отходил свое.
Отломил тонюсенькую веточку вишни. Она была уже зеленая на изломе и пахла горьковатым.
– Пахнет как, Юрась. Жизнью пахнет.
Затем старик осматривал новую баню и вспоминал старую, которая сплыла в тот давний паводок, и щупал рукой сено в гумне. Хорошее было сено, зеленое, ни разу не попало под дождь.
– Скажешь, чтоб овес не транжирили. Скоро пахота. И колоды все пусть Кондрат положит на латы, чтоб не гнили.
– Хорошо, дед.
Юрась был рад, что приехал из академии и задержался, но сердце его болело за деда.
Старик шел стежкой к дубу. Подошел, погладил ладонью шершавую кору дерева. Дубу было не менее четырехсот лет. Высоко в синее небо выбросил он свои ветви.
Потом старик стал глядеть на посиневший лед Днепра, на луга и далекие леса. Много воздуха было над великой рекой. Синего, холодного, слепящего. Но уже льду недолго осталось пугать землю, и Днепр напряг под ним все свои мощные мускулы.
Ветерок шевелил белые волосы старика. Глаза смотрели вдаль.
– Кланяюсь тебе, реченька, – сказал Когут. – Беги себе да беги.
– Дед! – сказал Юрась.
– Молчи, – сказал старик, – не мешай. Чего уж тут. Гроб Днепровой водой окропите. Я услышу.
Юрасю показалось, что дед говорит что-то не то. Но он взглянул в его глаза и смутился. В глазах не было уже ничего от земного. Они знали что-то такое, чего не знал никто.
– Реченька ты моя, реченька, золотая ты моя! Беги себе да беги. Неси себе да неси.
Он обращался теперь к реке как равный к равному. Теперь перед обоими была вечность.
Кости станут землей, и вырастут деревья, и потекут из них капли дождя. Прямо туда, в реку. И он станет рекой, а река – им. И даже самый мудрый, даже бог, их не отличит.
Старик опустился на колени и поклонился реке, как те древние, что обожествляли Днепр и тоже стали землей и рекой.
А потом, словно утратив интерес ко всему на земле, дед лег на солому.
– Ну вот. Умирать буду. Не кричи. Не пугай тишину.
– Дед!
– Мне не больно, так зачем же кричать? Не бойся, это недолго, – сонно бормотал дед.
Юрась, боясь побежать за своими и оставить деда одного, присел немного в стороне. Решил подождать. А затем он отведет старика в хату.
Глаза деда смотрели в синее небо, в котором разбросал ветви дуб-богатырь. Ветви покачивались, словно сам купол неба величественно качался в них.
Кровь земли текла в жилах дуба. А кора была шершавая, как мужицкие руки. А ветвей было – не счесть. А за дубом был Днепр. А над Днепром, и над дубом, и над ним, старым Когутом, было синее небо. Хорошо будет под таким небом белому коню… Станет сильным конем жеребенок… Справедливости ездить пристало на мужицких пузатых конях.
Слабость родилась в теле. Теплая-теплая. Тянулся в небо дуб. Послышались звуки лирных струн. А может, это зазвенели, качаясь, сами ветви дуба?
Дуб вдруг вырос так, что затмил солнце. И лишь небо еще немножко просачивалось сквозь звонкие ветви.
Потом небо угасло…
* * *
Минуло два дня с того момента, когда гроб со старым Когутом опустили в могилу.
Алесь эти дни сидел дома. Никуда не хотелось идти, в душе было пусто.
Алесь вспоминал звуки лиры, и песню про белого коня, и белого-белого деда в белом садике, и багрянец залитой заходящим солнцем груши.
Словно отлетела с этой смертью юность. И никто больше не запоет про белого жеребенка.
В серый, ненастный день приехал по мокрому снегу Адам Выбицкий. Бросил вожжи на руки Змитеру, спрыгнул на снег, почти побежал по ступенькам во дворец. По-видимому, был встревожен.
Алесь как раз расшифровывал тайнописное послание от Кастуся. Под горячим утюгом буквы стали зеленоватыми. Писали, видимо, лимонной кислотой.
"Звеждовский в Вильне создает организацию по руководству группами всей Белоруссии и Литвы. Будем собирать силы на будущее. Своих пока сдерживай от нежелательной горячности. Расширяй организацию и думай об оружии. Я тоже не трачу времени попусту. Объездил часть Слонимщины, был в Зельве и Лиде, в Гродне и Соколке. Создали центр по руководству Гродненской губернией. В нем Валерий, землемер Ильдефонс Милевич, Стах Сангин и Эразм Заблоцкий да еще Фелька Рожанский, хлопец немного с кашей в голове, но решительный. Пишет стихи. И по-белорусски. Но это дело десятое. Организация есть, вот что главное. Срочно напиши, можешь ли выслать две тысячи рублей. Есть возможность дешево купить партию оружия. Украденное интендантами еще в войну и потому дешевое. Правда, двустволки, а штуцеров немного, но и это хорошо. Желаю успеха, брат".
Алесь сжег письмо в камине. В этот момент взволнованный пан Адам вошел в комнату. Загорский, словно не замечая его, клал деньги в кошелек.
– Поедешь в Могилев, – сказал он Выбицкому. – Отправишь деньги вот по этому адресу пану Калиновскому. Моего имени не называй.
Выбицкий мялся:
– Княже…
– Случилось что-нибудь?
Адам осел, словно из него выпустили воздух.
– Бунт, пане княже.
– Какой я тебе пане княже?
– Бунт, Алесь. Восстали Браниборщина, Крутое и Вязыничи, – едва шевелил губами Адам. – Дорогой подняли две деревни Ходанского. Идут в Горипятичи бить с тамошней колокольни набат. Кричат много. Отказываются от уставных грамот и выкупа, не хотят быть временнообязанными.