— Ничего, — утешали другие. — Из этих шести тысяч постараемся наследникам не больше как на понюшку табаку сдать. Поделимся… Лишь бы выбраться отсюда благополучно.
— Но какие дураки! Подумайте: хранили деньги до сих пор. А? Невероятно.
— Захотели вы у холопов ума искать.
— Ну, и злы же они.
— О, могут с нами все, что угодно, сделать…
Судьи боялись стихийного народного гнева и на силу введенных в село солдат мало надеялись: в случае бунта отряд к сопротивлению не годился и был бы мгновенно обезоружен.
Кончил суд дознание, подсчитал улики, имена — и страшные вывел результаты: на толстой шероховато-голубеющей бумаге мелкими чиновничьими перьями было выведено:
«Триста девяносто девять душ угнать в тюрьму».
Был назначен день. С оружием в руках; встали солдаты около каждой хаты. Прочитал суд требование об аресте. Точно мертвой водой людей оплеснуло. Наступил решающий, невыносимо острый момент: сокрушительным громом могла вспыхнуть буря отчаяния. Но… раздался плач, зазвенел многоголосый вопль, забились захлебывающиеся причитания.
Солдаты по списку отделили арестуемых. Жестокой сухой дробью затрещали барабаны.
— Марш! — раздалась, команда.
Заколыхалась, затолкалась, загудела толца. Солдаты сплошным кольцом окружили ее и погнали: половину в Градижск, половину в Екатеринослав, так как градижская тюрьма, по тесноте своей, не могла всех вместить. Судьи уселись на повозки. Зазвенели, забились гнусаво, затрепетали ямские бубенцы. Густым топотом сбивающихся, расстроенных шагов загудела дорога.
В Градижске судьи как о необыкновенном и необъяснимом чуде рассказывали, что они целыми и невредимыми выехали из мятежного села.
А в Турбаях настало глухое время, как могила. Точно перед близкими похоронами сурово насупились осиротевшие хаты, потемнели люди, зловещая тень надвигающихся бедствий душной тучей придавила жизнь.
Отшумела мокрая, гнилая осень. Осыпались последние холодные, жухлые от морозов листья с деревьев. Полетели хлесткие снежные ветры — с гулкими слепыми вьюгами, с глубокими заносами. Появились в полях громадные своры голодных волков. Настала жгучая, крутая зима.
И среди этой зимы, 31 января 1794 года, вечером, когда морозный туман синими сумерками заглушил дневной свет, суд среди неимоверной жути и тишины объявил приговор: атаман Тарасенко, Игнат Колубайко, Семен Грицай, Степура, Васька с гребли, Келюх и Павлушка Нестеренко были приговорены к смертной казни через повешение, ходоки к царице: Гаврила Воронец и Ефим Хмара, а с ними и еще сорок человек — к сечению кнутом, сто тридцать четыре человека — к наказанию плетьми, двести двадцать восемь оправданы.
Гулко стучали топоры на Конной площади в Градижске, торопливо тесались доски и бревна, звенели пилы, вырубались зацепы, выдалбливались пазы, венечные ямки, прилаживались длинные сосновые слеги — летели щепки, то крупными хряскими ломтями, то короткими брызгами. Страшен был этот стук, пронзительно ярко белели сырые щепяные куски, — сжался, пустынней стал маленький захирелый городок: широким, небывалым полем строился в нем видный со всех: сторон помост с двумя высокими виселицами по бокам для приведения приговора над турбаевцами в исполнение. Своими перекладинами виселицы были обращены к эшафоту, чтобы палач мог произвести повешение не с земли, а с помоста.
Казнь была назначена на воскресенье, 3 марта, с восходом солнца.
Уже широко таяло всюду, — обнажилась из-под снега земля, распустились дороги, весенней влажностью повеял ветер. По талой черной земле, по густой холодной грязи почти все Турбаи пришли в Градижск. Пришли десятки других сел и деревень, — многие клокочущие тысячи собрались ко дню казни в город. И уже к рассвету ярмарочная Конная площадь была полна.
День встал серый, по-весеннему влажный, с густым холодным ветром, в быстрых тревожных; облаках. Белый тесовый помост был окружен солдатами, — с пищалями и остро отточенными пиками. Солдаты стояли и по углам площади — в полной боевой готовности, на всякий случай. Посреди помоста темным пятном таращилась старая дубовая кобыла для тех, кого должны были сечь кнутом или плетьми.
Сжатые со всех сторон толпою, Сергунька с матерью старались поближе протиснуться к помосту, чтобы последний раз проститься с родными глазами, чтобы последний раз увидеть и навсегда запомнить единственное дорогое лицо. Тут же были Ивась с Оксаной и жена Грицая. Все опухли от слез. Сергунька со времени ареста отца неимоверно исхудал. Глаза у него горели мутно и страшно, с безмолвным криком. Прямо перед ним, за эшафотом, за виселицей, в некотором отдалении немым призраком виднелся городской градижский собор. С перекладин виселиц свешивались семь веревочных петель. Веревки слегка колебались, качались от ветра.
Словно маком усыпалась площадь людьми, но не гудела, не бурлила шумом от говора и возгласов, — лишь затаенно шелестела шопотами, вздохами, всхлипываниями.
Вдруг холодной, необыкновенно четкой сухой дробью затрещали барабаны. Из тюрьмы под большим конвоем приведи приговоренных. На помост взошел чернобородый, смуглый до черноты цыган в красной рубахе, с засученными по локоть рукавами, в кожаном коричневом фартуке.
— Палач!.. Палач!.. — ветром пронеслось по толпе.
Цыган деловито осмотрел кобылу, быстрыми прикосновениями потрогал кучу кнутов, потянул петлицы виселиц и, сверкая желтоватыми белками глаз, с наглой свирепостью оглянул площадь.
Ввели на помост осужденных. Лица их были темны, землисты, безжизненны, как застывшие маски. Поднялся по ступенькам стряпчий. За ним, не отступая, шел служитель суда.
Коротко, отрывисто, всего, на несколько мгновений, снова затрещал барабан. Потом стряпчий вышел вперед и громко, на всю площадь, прочитал приговор. Стало тихо как в подземельи. Только слышался слабый ток ветра.
Стряпчий, выждав минуту, добавил:
— По великой монаршей милости государыни императрицы Екатерины Алексеевны смертная казнь семи осужденным бунтовщикам заменяется сечением кнутом по сорока ударов каждому, с клеймением и ссылкой в каторжные работы навечно. Палачу вменяется закончить сечение всех преступных турбаевцев в недельный срок, производя оное ежедневно, от восхода солнца до захода.
Тогда служитель суда крикнул, будто наотмашь ударил:
— Начинай!..
Черная тишина снова выпила всю площадь.
Подручные палача подбежали к Грицаю и, мгновенно сорвав с онемелого тела рубашку, потащили Семена к кобыле. В толстой доске было три отверстия: два для рук, одно для головы. Подручные просунули сквозь доску Грицаевы руки и голову, толкая растопыренными пальцами испуганный затылок. Руки связали ремнем и ремнём же прикрутили к ним шею. С другой стороны доски вся спина Грицая невольно выгнулась выпуклым мостом.
Палач взял из кучи длинный кнут из сухой сыромяти, расправляя, продернул ремень сквозь кулак, помахал кнутом в воздухе, приноравливаясь к длине, весу и рукояти. Затем отошел на несколько шагов от кобылы, по-кошачьи пригнул дикую курчавую голову, с гортанным криком взмахнул кнутом вверх — невидимым узловатым кольцом опоясал круг, — и, подскочив вперед, нанес удар с такой силой, что раздался горячий свист ремня. Грицай громко охнул… От плеч до пояса, вдоль всей спины брызнула из мгновенно вздувшегося красного рубца кровь. Цыган снова отступил от кобылы, снова взмахнул кнутом и, подбегая, снова ударил. Рядом с первым кроваво проступил второй рубец, и Грицай закричал от нестерпимой боли.
После десятого удара кнут стал мокр от крови. Палач швырнул его в сторону и взял свежий — жесткий, сухой, каляный. Грицай уже вопил жутким нечеловеческим голосом.
Грицаиха билась в толце в истерическом плаче. Ивась и Оксана, в слезах, метались как раненые птенцы.
На девятнадцатом ударе Грицай лишился голоса и начал придушенно, сипло хрипеть. Мясо и кожа на его спине висели клочьями. Из огромной сплошной раны ярко текла обильная кровь. После двадцатого удара цыган снова сменил кнут. Скоро Грицай замолк. Кнут свистел по беззвучному немому телу.
После двадцать восьмого удара подручные подбежали к кобыле, прислушались к Грицаю, потрогали и стали быстро вывязывать и вытаскивать его из доски.
— Забил!.. Кончился!.. Помер!.. — гулом, тревогой, ропотом прокатилось по толпе.
— Вот тебе и заменили смертную казнь!.. Милость вышла…
Грицая положили тут же, на помосте, в сторону, лицом вверх. Лицо было синее, страшное, мертвое.
Стряпчий подошел к палачу и, наклонившись к уху, что-то быстро сказал. Цыган недовольно вздернул плечом и презрительно отвернулся.
Вторым к кобыле привязали атамана Тарасенко. Он долго крепился и старался молчать. Но рубцы, как красные веревки, выбивались, проступали на его спине — и на девятом ударе он закричал так же страшно, как и Грицай.