— Здесь не следует говорить об ошибках богов, — заметил Сократу Перикл.
— Значит, ты признаешь, что боги ошибаются? — хитро засмеялся Сократ.
— Да, — неохотно ответил Перикл. — Но не будем говорить об этом здесь.
— Конечно, не будем. Но ещё один вопрос: не мудрее ли из двух тот, кто видит ошибку другого?
— Разумеется, мудрее, — согласился Перикл.
— И если человек видит ошибку Бога, то человек этот мудрее Бога?
— Может быть. — Перикл ускорил шаг.
— Вот и я говорю, — поспешил за Периклом Сократ. — Люди зачастую мудрее богов там, где речь идёт о человеческих делах. Будь бдителен, Перикл, чтобы какое-нибудь божественное знамение не сбило тебя с толку. Знамение так легко устроить в тёмном храме, где искусные на выдумку служители привыкли дурачить людей.
Они шли вдоль северной стороны Парфенона, когда шагавший впереди Перикл вдруг резко остановился, отчего Сократ едва не налетел на него.
— Вот, — сказал Перикл, указывая рукой на подсвеченный солнцем фриз, открывшийся между колоннами, — это самая прекрасная часть всего Панафинейского шествия, составляющего зофор храма. Прекрасны боги, прекрасны все люди, но эти — прекраснее всех. Эту часть рельефа создал сам Фидий, глядя на афинских девушек. Они нежны и очаровательны. Самая великая драгоценность и самая высокая красота Афин. Я всегда слышу музыку, когда останавливаюсь здесь. А музыка — язык самой души. И всегда к глазам подступают слёзы: в жизни человека есть момент, когда он красотою равен богам и заслуживает бессмертия. Боги это не видят. А Фидий увидел.
— Даже моя Ксантиппа здесь прекрасна, — сказал Сократ.
— Да?! — удивился Перикл. — Которая же из них?
— Та, что стоит за Аспазией, — ответил Сократ. — Фидий позволил мне.
— Людей меняет время, болезни и заботы, а мрамор — дожди и ветры. Время, вода и ветры текут по земле, а на Олимпе нет ни воды, ни времени, ни ветров. Там — только свет. Боги созданы из света, а люди — из плоти. В этом вся разница.
Солнце скрылось за Парфеноном, когда они вышли к его восточному фасаду. У колоннады пронаоса их встретила вооружённая охрана. Двое воинов, скрестив копья, остановили шедшего впереди Перикла.
— Назовись, — потребовал один из них.
— Перикл, стратег афинский, — ответил Перикл. — И двое свободных граждан со мною: Софокл и Сократ.
Воины переглянулись и освободили проход в наос.
Наос и был собственно Парфеноном, храмом Афины Парфенос, мраморным укрытием гигантской хризоэлефантинной статуи богини, изваянной Фидием. Большой же Парфенон включал в себя и другие помещения, например хранилище афинской казны — драгоценных металлов, камней и художественных сокровищ. Свет, проникающий в наос через люки в крыше, был уже слаб. Даже в солнечный полдень в наосе стоял полумрак; теперь же было почти темно. И только статуя Афины, казалось, светилась изнутри красным и жёлтым золотом, да глаза её, сделанные из сапфиров, улавливали падающий с потолка луч и горели яркой голубизной.
— Приветствую тебя, — услышал Перикл голос главного жреца, архонта Дамона, и, быстро привыкая к сумраку, увидел его стоящим у внутренней колоннады.
— Приветствую тебя, Дамон, — ответил Перикл и подошёл к жрецу.
Софокл и Сократ двинулись в другую сторону от входа, где темнота целиком поглотила их.
Храмовые служители принесли светильники и расположили их по обе стороны от Афины. Затем разостлали перед ней большой кусок плотного холста. В наосе стало светлее, но не настолько, чтобы можно было разглядеть лица людей, стоящих поодаль от статуи у колонн. Переговаривались только шёпотом, что, впрочем, тоже было запрещено, — из опасения перед гневом богини никто не должен был комментировать её раздевание.
— Помолчи, помолчи, — приказал Сократу Софокл, когда тот заговорил было с ним. — Потом, не здесь.
Из опистодома, расположенного за статуей Афины, служители вынесли три высокие лестницы с опорными шестами и площадками и установили их у изваяния. Последним в наосе появился главный казначей и присоединился к Периклу и жрецу.
— Приступайте, — приказал служителям главный жрец. — Солнце уже зашло, и Гипнос смежил веки Афины. Она не увидит того, что мы творим по причине суетности своей. Приступайте.
Несколько служителей поднялись по лестнице под самый потолок храма. Послышались команды скульптора, назначенного ещё Фидием, застучали молотки. Софокл и Сократ не видели скульптора, но по голосу узнали его — это был Кресилай, первый ученик Фидия, резцу которого принадлежал скульптурный портрет Перикла, мужественного красавца со шлемом на голове. Этот портрет был заказан Кресилаю Аспазией и теперь украшал андрон в доме Перикла. О том, что Перикла надо непременно изобразить в шлеме, Кресилай догадался не сам. Водрузить на Лукоголового шлем потребовала Аспазия. Так была скрыта «лукоголовость» Перикла, так он более всего соответствовал другому своему имени, которым увенчал его благодарный народ, — Олимпиец. Впрочем, всё это было важно не для Перикла, а для Аспазии. Всё это понимали и простили Кресилаю его невольную лесть великому стратегу. Два обстоятельства заставили Сократа и Софокла вспомнить об этом: то, что разборкой статуи руководил Кресилай, и то, что он начал разбирать её со шлема. Сначала на пол, на разостланный перед статуей холст, были спущены на верёвках три золотых грифона, которыми был увенчан шлем богини. Главный казначей тут же тщательно осмотрел их, отыскал на них клейма казны, которыми они были помечены во избежание подмены, затем велел их взвесить. Помощники казначея сделали это привычно и быстро, казначей собственноручно записал результаты взвешивания, показал их жрецу, Периклу, пробулам и членам Ареопага.
— Каждый грифон, думаю, весит не менее таланта, — нарушив собственное требование, шёпотом сказал Софокл.
— Тут нет ничего удивительного, — ответил Сократ. — А вот минувшим летом в моём огороде выросла тыква весом в два таланта. Я её едва поднял, чтобы погрузить на телегу. Мы извлекли из неё целую корзину семян. Семечки были вкусные, а сама тыква оказалась несъедобной, твёрдой, как дерево. Я поставил её у ограды, теперь в ней живёт наш пёс.
— О-хо-хо, — вздохнул Софокл, жалея о том, что вызвал Сократа на разговор.
Затем на холст были спущены изогнутые золотые пластины, которыми был отделан шлем богини, а вслед за ними — разобранное на части лицо: нос, губы, подбородок, щёки, глаза — куски белой слоновой кости и два золотых полушария, заполненных кристаллами голубых сапфиров. Все присутствовавшие в наосе невольно посмотрели вверх: там, где ещё недавно была голова величественной богини, неуклюже и дико торчал чёрный деревянный остов с воткнутыми в него колышками и шипами, с помощью которых крепились к нему снятые пластины золота и слоновой кости — шлем и лицо. Перикл чувствовал, что пора опустить глаза, что есть нечто кощунственное в том, с какой жадностью он смотрит на обнажившийся остов статуи, но ничего не мог с собой поделать: жутковатое зрелище приковало его взгляд и лишило воли. Одна мысль прогнала все другие и овладела его душой — мысль о том, что божественное и прекрасное таит в своей сути нечто низменное и уродливое. Мысль сама по себе не новая, но сегодня особенно значимая и грозная, умертвляющая всякую радость и надежду... Вдруг наверху послышался крик, загрохотала лестница от падения чего-то тяжёлого. Никто не успел понять, что произошло, как вслед за криком и грохотом из туловища обезглавленной статуи вырвался с гудением столб огня, на мгновение осветил весь наос и унёсся вверх через люк к кровле, оставив запах сгоревшей хвои.
— Что это? — спросил Сократа Софокл, когда прошёл первый испуг и присутствовавшие в наосе заговорили.
— То самое, — ответил Сократ. — То, о чём я предупреждал Перикла: рукотворное знамение. Послушаем же, что скажет верховный жрец Дамон.
Двигаясь за колоннадой наоса, где и теперь, несмотря на горящие светильники, было темно, Сократ и Софокл приблизились к группе высокопоставленных лиц, среди которых находились Перикл, верховный жрец Дамон, главный казначей и его помощники, двое или трое судей Ареопага и пробулы — члены комиссии десяти, которой было поручено решить вопрос о том, надо ли экклесии рассматривать дело Перикла в связи с арестом и гибелью Фидия. Пятеро пробулов, которых возглавлял Тимократ, пришли незадолго до того, как со статуи было снято золотое ожерелье с самоцветами.
Все смотрели на Дамона, вернувшегося после совещания со служителями храма, и ждали, что он скажет.
Дамон медлил и, кажется, нервничал: впервые за время своего архонства он должен был произнести слова, которые завтра с жадностью подхватят все афиняне, — истолковать знамение и, стало быть, высказать пророчество. Видя, что он никак не решается заговорить, к нему приблизился Тимократ, глава пробулов, затем Эрасистрат, бывший архонт, а нынче член Ареопага.