Иван Федоров в ту пору уже ни мало, ни много подьячим Патриаршего двора был, а наставник их с Кирилой детских лет, Авраамий Палицын, как и сейчас, келарь главного на Руси Троице-Сергиева монастыря. Оба на острие московских событий находились, всю их подноготную знали. К кому как не к ним душой и делами прилепиться? Вот Кирила и прилепился. С того времени и поглотила его тамошняя круговерть с частой переменой врагов и союзников, лжецарей и правящих бояр, а главное — с междоусобицами в стане отчизников, душой за Русь болеющих. Сначала Кирила отцу весточки слал, в подробности своих личных дел не вдаваясь, а потом и вовсе умолк. Случилось это с год назад, когда двуличный боярский суд обвинил патриарха Гермогена в том, что он в тайном сговоре с Тушинским Лжедмитрием ворует против польского королевича Владислава, которому Москва и другие лучшие города по воле своих управителей присягнули, на слово поверив, что их избранник вскоре примет православную веру и выведет польское войско из России. Это был прямой оговор, ибо Гермоген напротив требовал от правящих бояр и влазчивых поляков истребить наконец таборы тушинского царика, бежавшего в Калугу, а отряды коронного польского гетмана Станислава Жолкевского и полковника Александра Гонсевского, бывшего посла, два года после этого просидевшего в Москве почетным пленником, ни под каким видом в Кремль не впускать. Но предательская часть седьмочисленных бояр во главе с Федором Мстиславским впустила-таки их в главную крепость царь-города, а против Гермогена состряпала ложное обвинение. Владыка и верные ему люди тотчас были взяты под стражу, а Патриарший двор распущен и разграблен. Лишь Иванцу Федорову и еще нескольким служителям двора удалось бежать в Троице-Сергиев монастырь, с честью выдержавший многомесячную осаду литвы и поляков. Во время московского пожара польские факельщики заперли и подожгли дом, где вместе с другими горожанами находились жена и малолетняя дочь Иванца. После их гибели он и постригся в монахи. Ныне он с товарищами во все города и веси призывные грамоты шлют: погоним-де ляхов из Московского государства всем миром!.. Со старшим сыном у Нечая Федорова, слава богу, все ладно — и связь, и единодушие не утеряны. А Кирила, судя по всему, не там, где надо бы, свое место нашел. По свидетельству обозников, недавно в Тобольск из московских краев возвратившихся, его в близком окружении казачьего атамана Ивана Заруцкого видели. А Заруцкий князю Пожарскому ныне не товарищ. В одной руке у него ветвь мира и согласия, в другой — острый нож или яд измены. Ну как Нечаю Федорову такое о любимом сыне слышать? Тут любой сердцем дрогнет…
— Наперед знаю, — нарушил затянувшееся молчание Федоров. — Пути твои и Кириловы где-нибудь да сойдутся, Василей. На тот случай крепко запомни: свое родительское слово по отношению к нему я с тебя не снимал и не снимаю. Ты ему в Томском городе как отец был, им и дальше оставайся.
Несмотря на старую дружбу они привыкли именовать друг друга по имени-отчеству, а тут Федоров Тыркова только по имени назвал. Сам он этого в порыве чувств не заметил. Зато заметил Тырков.
— Не сомневайся, Нечай, — положил он свою ладонь на его руку в частых старческих прожилках. — Ты меня знаешь.
— Знаю, — ответил ему тот благодарным рукопожатием. — Потому и прошу…
В тот самый час, когда большой сибирский дьяк Нечай Федоров в Нижнем тобольском городе с Василием Тырковым беседовал, его сын Кирила прибрел наконец к белостенному монастырю Во имя святых Бориса и Глеба, что под Ростовом Великим расположен. Упрятанный за деревянными стенами с потемневшими от времени сторожевыми башнями, монастырь лучился навстречу ему всеми своими разновеликими куполами, крытыми узорным лемехом.
Неожиданно для себя Кирила услышал щебет птах, которых прежде не слышал, стрекотание полевых кузнечиков и даже шелест легкого ветерка, запутавшегося в его давно нестриженой бороде. И сразу мир вокруг ожил, раздвинулся, одухотворился. Боже, хорошо-то как! Тихо. Первозданно. Будто и не бесчинствовали здесь недавно то литва и поляки, то казаки из ополчения Трубецкого и Заруцкого, посланные на заготовку кормов, но отколовшиеся, чтобы на себя безнаказанно пограбить. Будто и до сих пор не тащатся сюда из Ростова и Углича больные и калечные, опаленные многолетней смутой.
Один из страдальцев, с ворохом тряпок на обожженной голове, с трясущимися руками и босыми изъязвленными ногами, увязался за Кирилой еще в Шугари. Превозмогая себя, он ковылял следом, а встретив мимолетный взгляд Кирилы, отвечал ему какой-то кривой замученной улыбкой. В Борушках калечный по немощи своей отстал, но у сельца Сагило вновь появился. Пожалеть бы его, да всех не пожалеешь.
Чтобы хоть теперь избавиться от назойливого спутника, Кирила сошел с дороги и двинулся цветущим лугом к реке Устье. Высокая, по пояс, трава сдерживала шаг, медовые запахи кружили голову. Идти бы так да идти, ничего больше не видя и не слыша, отдавшись этому опьяняющему чувству, но мешало желание узнать, а что там у него за спиной?
Не выдержав, Кирила оглянулся.
Дождавшись, когда он это сделает, калечный издали осенил его двуперстным крестом — будто благословил на что-то, и лишь затем зашаркал к воротам святой обители.
Озадаченный этим его благословением, Кирила двинулся дальше.
Вот и заводь наполовину пересохшей реки Устьи. Возле нее росло несколько вязов. Кто-то рубил их, да не дорубил. На одних ветвях листьев совсем нет, на других они сиротливо обвисли, потускнели, оттого и тень под ними серая, дырявая. А от заводи и вовсе тухлым болотом веяло. Кувшинки с желтыми мясистыми соцветиями напомнили Кириле чешуйчатые сочленения боевых панцирей. Будто и здесь прошло злое побоище, оставив гнить в заводи сраженных латников в боевых доспехах.
Поискать бы текучую воду, но Кирила так изжаждался, что рад был и стоячей. Сбросив под ноги дорожную суму с медными листами, из которых бьют церковные кресты, он пал на колени. Раздвинув даже на ощупь жестяные кувшинки, пил долго, жадно, не чувствуя вкуса воды, а лишь ее обилие. Потом так же долго отдыхал, по-собачьи забредя руками в прибрежный ил, тупо вглядываясь в свое зеркальное отображение. Капли, упадающие с носа и бороды, смазывали его разбегающимися кругами. Но в следующий миг отображение восстанавливалось, чтобы снова разрушиться.
Не так ли и сам Кирила в минувшие три года после бегства из Сибири разрушался и восстанавливался? Разрушался и восстанавливался. Разрушался и вновь восстанавливался. А теперь изнемог, опустошился, изверился. Что дальше?
Лицо его давно обсохло, но он не в силах был встать, лишь переставил поудобнее затекшие руки да передвинул с ломких колючих веток занывшие колени. От этих его расслабленных движений в воду осыпалось еще несколько капель. Откуда они взялись?
И тут Кирила понял, что плачет. Слезы затуманили глаза. Но странное дело, они не жгли, а просветляли.
Внезапно слезная пелена исчезла, и Кирила вновь увидел в воде свое отображение. А рядом — другое. Оно странным образом двоилось.
«Да это же батюшка родимый!» — догадался Кирила.
И правда, из речного оконца, будто из глубины времен и пространств, глянул на него строгий отец Нечай Федорович. За его спиной угадывался еще кто-то, но не явно, сглаженно. А может, там никого и не было — тень, не более.
«Здравствуй, сынок! — молвил отец. — Устал, поди, жить без родительского слова? Ну, ничего. Скоро ты его опять услышишь».
«Где? Когда?» — только и успел подумать Кирила, но чудесное оконце уже заплыло кувшинками.
Выдернув руки из вязкого ила, он обмыл их наскоро мутной водой и лег под искалеченными вязами так, чтобы монастырские купола больше не выпадали из поля зрения. Они соединяли его с небесами, а через них с отцом, так нежданно напомнившим о себе. Ничто в жизни не случается беспричинно. Всему свое место и время, ну и, конечно, душевное состояние.
Прав, ох как прав батюшка. Устал Кирила без родительского слова. Смертельно устал. Отправляясь из Тобольска в Москву, он думал, что слово это, как не раз бывало в детстве и отрочестве, смогут заменить учительские наставления Авраамия Палицына, человека, которому дано вершить дела не только церковные, но и государские. Трудно представить другого келаря, который бы лучше него в Смутное время сумел вести разбросанное в Москве, Радонежье и по многим другим русским землям хозяйство Троице-Сергиевой обители, сохраняя, а то и приумножая ее житницы, казну и земли.
Достоинств у Палицына не счесть: и умен-то он, и прозорлив, и щедр, и решителен, и посредничать между противоборствующими сторонами искусно умеет. А какие сказательные летописания делам дней минувших и нынешних он в свободное от текущих трудов время слагает! Каждое слово в них образно, отточено, уместно. Каждое событие мудро истолковано. Кирила уверен, что будущим читателям они дадут обильную пищу для ума и сердца, возбудят преданность православию и любовь к отечеству. Вот и Кирила не без его влияния с юных лет к сочинительству вкус почувствовал, многое от него почерпнул, многому научился. С радостью перенял бы и другие его умения, но при взрослом общении оказалось, что в своих поступках и образе жизни Палицын далеко не так свят, как надлежало быть отцу-наставнику. Не вправе Кирила его за это судить, но выбрать себе другого духовника, который бы принял его покаяние и отпустил перед Святым Причастием грехи, он вправе. Вот и стал искать Кирила себе душеводца, могущего помочь ему своим примером из тьмы заблуждений выбраться. Спасибо брату Иванцу — надоумил, где такого искать. Ну, конечно, в Борисо-Глебском монастыре, где уже тридцать четыре года сидит в затворе крестьянский сын Илья Кондаков, нареченный при пострижении Иринархом. По-гречески это значит — начальник мира.