Мартосов дом был окнами в окна с домом бывшего городничего Папкова, на Московской улице, рядом с Крепостною площадью, где жил государь. Хотя Фёдор Романович запретил домашним выглядывать в окна, но Ульяна Андреевна, госпожа Мартосова, была так любопытна, что не могла утерпеть, взбиралась на чердак, к слуховому окну, и поглядывала в подзорную трубку. По случаю тёплой погоды окна дворца открыты были настежь, и можно было видеть, что делается там. Государь хлопотал, устраивая императрицыны комнаты. Сам откупоривал ящик с посудою, вынимал фарфор и хрусталь из соломы, чтобы не разбилось что, не попортилось; расставлял мебель: велит поставить и отойдёт, посмотрит, хорошо ли, уютно ли; сам гвозди вбивал для зеркал и картин, шторы навешивал.
– Взлезет, бывало, на лесенку, гвозди держит в зубках, да молоточком в стену тук-тук, как простой обойщик, – рассказывала впоследствии Ульяна Андреевна, – и такое у него личико доброе, такое ласковое, что я без слёз глядеть не могла. Сущий ангел!
– Мы его иначе не называли, как ангелом, – вспоминали другие таганрогские жители, – аккуратно, от семи до девяти утра, ходил пешком по городу, в лейб-гусарском сюртуке, гусарских сапогах и походной фуражке, а в первом часу изволил ездить верхом в кавалергардском мундире и шляпе с плюмажем, и редко прогулка сия не была ознаменована какою-нибудь помощью бедному семейству, им самим отысканному, или каким-нибудь иным благодеянием; только о том и думал, как бы сделать добро кому, обласкать да обрадовать.
Вспоминали и о том, как во время этих прогулок государь любил вступать в беседу с простыми людьми – солдатами, матросами, крестьянами и даже с теми нищими странниками, что ходят по большим дорогам, на построение церквей собирают. Особенно один из них понравился ему, и он долго с ним наедине беседовал; бродяга бездомный, беспаспортный, родства не помнящий, по имени Фёдор Кузьмич.
Таганрог – уездный городок на берегу Азовского моря; на западе – Миусский лиман, на востоке – Донецкое гирло. Город – на мысу, с трёх сторон – море, и в конце почти каждой улицы оно голубеет, зеленеет, как стекло бутылки, мутно-пыльное.
Невесёлый городишко: пустыри-площади, товарные склады, пакгаузы и рассыпанные, как шашечки, низенькие, точно приплюснутые, домики с облупленною штукатуркою и вечно закрытыми ставнями; а кругом степь – тридцать лет скачи, никуда не доскачешь.
Но государю всё это нравилось, как в том счастливом сне, который снился ему в начале путешествия; та же осенняя вечность; та же комета, его неразлучная спутница, сиявшая каждую ночь здесь, на ясном небе юга, ещё лучезарнее; и в её падении стремительном – тот же звон таинственный, надежда бесконечная.
23 сентября он выехал встречать императрицу Елизавету Алексеевну на первую от Таганрога почтовую станцию – Коровий Брод, пересел к ней в дормез и прибыл в город в 7 часов вечера. Отслушав молебен в Греческой церкви, их величество отбыли во дворец.
Дворец – простенький, каменный, с жёлтым фасадом и зелёною крышею, одноэтажный, напоминавший подгородную усадьбу средней руки помещика. Из окон, выходящих на двор и садик, видно море, а из тех, что на улицу – пустынная площадь и земляные валы старой Петровской крепости.
Дом разделялся на две половины большим сквозным залом – приёмною или столовою. Направо – покои государевы, две комнатки; одна, побольше, угловая – кабинет-спальня; другая, маленькая, полукруглая, в одно окно, – уборная; за нею – тёмный коридор – закута для камердинера и лесенка вниз, в подвальную гардеробную. Налево – покои императрицыны – восемь комнаток, тоже маленьких, но немного получше убранных. Везде потолки низенькие, небольшие окошечки и огромные печи изразцовые, как в домах купеческих.
– Вам нравится, Lise, в самом деле нравится? – спрашивал государь, показывая комнаты. – Я ведь всё это сам устраивал и так боялся, что вам не понравится…
– Как хорошо, Господи, как хорошо! – восхищалась она. – А эта спальня – точь-в-точь маменькина красная комната…
По каждой мелочи видела, как он заботился о ней; вот любимый диван её из кабинета царскосельского; на стене старинные ландшафты родимых холмов Карлсруйских и Баденских, – она уже давно хотела их выписать; а на полочке – книги: мемуары Жанлис, Вальтер Скотт, Пушкин, – те самые, которые она собиралась читать.
– А вот и он, он! Где вы его отыскали? Я думала, совсем пропал, – засмеялась она и захлопала в ладоши, как маленькая девочка.
Это был пастушок фарфоровый – столовые часики, незапамятно-давние, детские, подарок матери; лет тридцать назад ручка у него сломалась; вот и теперь сломана, а часики всё тикают да тикают.
– Как хорошо, Господи, как хорошо! – повторяла, опускаясь на диван и закрывая глаза с блаженной улыбкой.
К тишине прислушалась:
– А это что?
– Море: в гавани мелко, а дальше глубоко, и там настоящий прибой. Вот увидите, как хорошо спится под этот шум.
Он сидел рядом с нею и целовал её руки.
– Ну, вот мы и вместе, мой друг, вместе одни, как я обещал вам, помните?
– Не говорите, не надо…
– Отчего не надо?
Не ответила, но он понял, что она ещё боится, не верит счастью своему. В ту ночь уснула так сладко, как не спала уже многие годы; только от тишины просыпалась – и засыпала опять ещё слаще, убаюканная шумом волн, как колыбельною песенкой.
Так была больна при выезде из Царского, что доехать живой не надеялась; а тут, с первых же дней по приезде, стала вдруг оживать, расцветать, и доктора глазам своим не поверили, глядя на это исцеление чудесное.
Несмотря на конец октября, погода стояла почти летняя; тихие, тёплые дни, тихие, звёздные ночи. Когда она вдыхала воздух, пахнущий морем и степью, каждое дыхание было радостью. Но не солнце, не воздух были главною причиной исцеления, а то, что он был с нею, и такой спокойный, счастливый, каким она уже давно его не видела.
Не отходил от неё; казалось, ни о чём не думал, кроме неё, как будто после тридцати лет супружества наступил для них медовый месяц. Ухаживал за нею, раз десять на дню спрашивал: «Хорошо ли вам? не надо ли чего-нибудь ещё?» Угадывал её желания, прежде чем она успевала их высказать.
Гуляя с ним в городском саду, жалела, что моря не видно, а на следующее утро он привёл её на то же место и показал вид на море: ночью велел сделать дорожку. Другое место, за городом, близ карантина, тоже на берегу моря, понравилось ей, и он тотчас приказал поставить там скамейку, сам нарисовал план сада и выписал из Ропши учёного садовника.
Никогда никто из придворных не сопровождал их в этих уединённых прогулках, и если даже видел случайно издали, то спешил отвернуться, не кланяясь, чтобы не помешать «молодым супругам».
Однажды сидели они на той новой скамейке, близ карантина. Вечер был ясный. Солнце зашло, и в золотисто-розовом небе плыл, как тающая льдинка, тонкий серп новорождённого месяца. Внизу шумел прибой; разбивались волны мутно-зелёные, и чайки носились над ними с жалобными криками. С обрыва вела тропинка к морю; иногда они спускались по ней и собирали на песке ракушки. Берег был высокий; море расстилалось бесконечное. Перед ними – море, за ними – степь, и между этими двумя пустынями, здесь, на краю света, – они как будто в целом мире одни.
– Как вам к лицу этот розовый жемчуг, Lise, – сказал государь.
На ней было ожерелье из розового жемчуга, давнишний подарок персидского шаха. Много лет не надевала его; для чего же надела теперь? Уж не для того ли, чтоб ему понравиться? Неужели поверила в медовый месяц, старая, больная, полумёртвая? Подумала об этом и застыдилась, покраснела.
– Вечером розовый жемчуг ещё розовее, прекраснее; он похож на вас, – сказал государь, посмотрев на неё с улыбкою; помолчал и прибавил: – А знаете, как называют нас господа свитские?
– Как?
– Молодыми супругами.
Ничего не ответила, покраснела ещё больше: в самом деле, в бледно-розовеющем лице её была последняя прелесть, подобная вечернему отливу розовой жемчужины.
– Видите, смеются над нами, – наконец проговорила она. – Это всё вы: слишком балуете меня; берегитесь, избалуете так, что потом сами рады не будете…
– Когда потом?
– А вот когда уедете.
– Не думайте об этом, Lise!
– Не могу не думать. Мне надо приготовиться заранее, как больные к операции готовятся… Я давно хотела спросить вас: когда едете?
– Не знаю. Говорю всем, к новому году, а сам не верю. Кажется, никогда. Вот выйду в отставку, куплю тот уголок в Крыму у моря, Ореанду, и поселимся там навсегда…
Посмотрела на него молча, и в широко раскрытых глазах её засияла безумная радость, но тотчас потухла: знакомый страх – страх счастья напал на неё, подобный страху смертному. «Когда я счастлива, мне стыдно и страшно, как будто я взяла чужое, украла и знаю, что буду наказана», – вспомнилось ей то, что писала в дневнике своём.
– Не говорите, не надо, не надо! – сказала так же, как тогда, в первый день свидания, и он так же спросил: