Пришлось вкратце рассказать про этот способ исследования крови, и тогда вдруг генерал-майор услышал в телефон вырвавшееся из глубины души восклицание министра:
— Вот неприятно, что такой способ открыт!
«Может быть, он это применительно к данному случаю: потому что не любил Гришку? — подумал Глобусов. — Тогда изволит быть больше, чем откровенным… Ну, а если он это просто от обскурантизма, эдакий Скалозуб!»
Труп «старца» был обнаружен подо льдом Невы, у берегов Петровского острова. Протопопов исполнил последний долг перед своим всесильным покровителем. Всеми был получен его приказ:
— Обшарить все дно Невы и залива хотя бы до самого Кронштадта!
Такое приказание объяснялось тем, что убийцы не умели молчать, и по городу расползлись слухи, будто Распутина спустили ночью в какую-то прорубь.
— Кто нашел тело? — спросил Протопопов жандармского генерала Попова.
— Тайный сотрудник департамента полиции Пантелеймон Кандуша, ваше превосходительство, — поглядев в записную книжечку, ответил жандармский генерал.
— Позвать его ко мне… Представляю к особой награде! — распорядился министр.
«Губонинский человек, — вспомнил Кандушу присутствовавший в протопоповском кабинете Александр Филиппович. — Везет же Вячеку!».
На мосту между Петровским и Крестовским островами Кандуша увидел следы крови, а под мостом, у края значительной по размерам полыньи, лежала высокая галоша. Кандуша отправился берегом Петровского острова вниз по течению и в шагах ста от полыньи заметил подо льдом, с поверхности которого снег был сдунут ветром, какое-то большое черное пятно. Этим пятном оказался Распутин — в шубе и об одной галоше.
На извлеченном из воды «святом старце» была надета голубая шелковая рубашка с вышитыми золотыми колосьями. На шее у него висел нательный, большого размера крест, с надписью сзади: «Спаси и сохрани», а на руке оказался браслет из золота и платины с застежкой, на одной стороне которой изображен был двуглавый орел, а на другой — буква «Н» с римской цифрой «два».
В тот день почтамт доставил генерал-майору Глобусову копию вчерашней телеграммы, отправленной в Москву Пуришкевичем сдружившемуся с ним за последнее время кадетскому члену Думы Маклакову.
«Все кончено» — лаконична, но выразительна была телеграмма.
Верные люди генерал-майора не замедлили ему сообщить, что этот самый кадетский депутат знал о готовящемся убийстве, достал у знакомого аптекаря цианистый калий и передал его знаменитому бессарабскому депутату. Но яд оказался испорченным, — Распутин, как выяснилось, съел на пирушке в юсуповском дворце отравленный эклер, пожаловался на резь в животе, но не умер.
Все эти сведения Глобусов не замедлил передать своему шефу — министру. Но тот все еще был мало приветлив, закидывал голову назад, закатывал глаза к потолку и выкрикивал, все время выкрикивал, озадачивая Александра Филипповича:
— И у курицы сердце есть… да, да! Ах, как мне жаль китайцев, китайцев дорогих не знаете, генерал!.. Недостаточно, генерал, чтобы страх перед небом служил вам компасом… а?.. а?.. если совесть не управляет рулем. Что вы скажете? Не уберегли, не уберегли! У меня рука… рука, как у Столыпина, начинает сохнуть, иначе бы я сам, я сам…
Нет, в такие минуты не доложить ему о том важном деле, о котором пытался было заговорить со своим шефом генерал-майор! Пришлось отложить на время свое донесение.
«А ведь в том же районе, в том же районе… шесть домов пройти вбок!» — все еще удивлялся он причудливому совпадению некоторых обстоятельств, о которых также хотел сообщить министру.
Через два дня заехал на квартиру фон Нандельштедт.
— Я должен объясниться, — сказал он, не притрагиваясь к предложенной еде. — Я понял то, что вы мне сказали. Я нашел это у евангелиста Луки сказано: «Иже бо ище хощет душу свою спасти, погубит ю. А иже погубит душу свою мене ради, сей спасет ю». Обычно эти стихи синоптиков толкуют так, что произвольно слово «душа» заменяется словом «жизнь». Это нерравильно.
«В чем дело?» — Александр Филиппович с нескрываемым удивлением смотрел на своего старого приятеля.
Сухопарый, рыжеватый, с тонкими и прямолинейными, сходящимися без просвета над переносицей бровями, белогубый с угловатыми плечами — фон Нандельштедт сидел на стуле аршин проглотив и говорил голосом незнакомо-проникновенным:
— Я понял, что вы мне сказали. Вы оправдываете в душе убийц. Я — тоже! Не будем бояться доверить друг другу свои мысли. Я нашел еще много этих евангельских «ю». Помните?.. Любяй душу свою погубить ю и ненавидяй души своея в мире сем в живот вечный сохранить ю.
«Смеется, издевается…» — мелькнуло в голове генерал-майора.
Но прокурор был серьезен, очень серьезен:
— Я стал толковать эти слова Христа, ничего в них не изменяя, а тогда они могут значить следующее. Если для выполнения твоих обязанностей, признаваемых тобой высокими, тебе нет другого исхода, как взять на душу грех, — не дорожи своей душевной чистотой, как бы совершенна она ни была и какими бы усилиями ты ни достиг ее. Губи свою душу с полным сознанием всей тяжести принимаемого на себя греха, и тебя нравственные муки твои и то Добро, которое принесло твое самопожертвование, оправдают перед высшим судом!
— Прекрасно, прекрасно! — склонил напомаженную голову набок внимательный хозяин.
— Должен тут же дать необходимые объяснения, Александр Филиппович… Вопреки Льву Толстому я исповедую, что насилие невозбранно даже евангельским учением.
— Иначе вы не были бы прокурором, Федор Федорович.
— Совершенно верно. Мало того, — я смею утверждать, что евангелие обещает прощение за самое преступное насилие, если оно совершено во имя великой любви. То есть ради такой цели, которая вполне чужда личных выгод решившегося на преступление и окружена для него сиянием святости. Отправляясь от такого понимания евангельских предписаний, я бы, конечно, не мог удивиться, ощутив, что оправдываю убийц Распутина, если бы налицо были два совершенно необходимых, по мне, условия. Если бы я мог думать, что смерть Распутина неизбежна для спасения России, и если бы я удостоверился, что убийцы не дышат самоуверенностью и самодовольством, а в сознании своего греха идут навстречу ответственности. Но в том-то и дело, любезный мой друг, что ни одного из этих условий нет! Во-первых, разве только Распутин является виновником русских зол? Было бы болото, а черти найдутся! Во-вторых, убийцы до сих пор не явились с повинной, как бы, по мне, следовало сделать людям, принявшим на себя, хотя бы и ради великой цели, тяжкий грех. Они до сих пор таятся подобно заурядным преступникам… Все это как будто должно мешать мне оправдать убийство, а тем не менее я в душе не только на осуждаю преступников, но, да простит меня бог, положительно доволен тем, что негодяя убили! — закончил свою неожиданную исповедь прокурор.
И опять, вместо того чтобы ответить своими собственными словами, на что, естественно, надеялся его собеседник, Александр Филиппович вынул из кармана какие-то машинописные листки и улыбнулся:
— Хотите, я вам покажу по-приятельски анонимное творчество, которое сегодня, как мне донесли, пошло гулять по городу?.. Хотите?
Голосом нарочитым, гнусавя, как дьячок, генерал-майор стал считать:
— «Акафист Григорию Распутину… О, Григорие, новый угодниче сатаны, веры Христовой хулителю, русской земли разорителю, жен и дев осквернителю, — како воспоем и восхвалим тя! Радуйся, рассудка царева помрачение, радуйся Протопопова возвеличение, радуйся, Григорие, великий сквернотворче… Радуйся, таинственного жития взалкание, блудных страстей взыграние, радуйся, жен совратителю, радуйся, хлыстов насадителю… Радуйся, Григорие, России позорище!..»
— Слава богу, у нас нет разногласий! — повеселев, сказал задумчивый сухопарый прокурор, когда вместо опротивевшего голоса дьячка услышал, наконец, естественный голос генерал-майора.
«Если бы он только знал, кто это написал!..» — подумал после ухода прокурора Александр Филиппович и, — который раз сегодня! — присев на корточки, заглянул в камин: не сохранился ли там, упаси бог, случайно и предательски отлетев в сторону, клочок никому не известной генерал-майорской рукописи?..
Но нет, — огонь давно пожрал ее всю.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Как набирали газету
Поздним вечером с 17 на 18 декабря из трактирчика на Фонарном вышли попарно несколько человек и неуверенной походкой подвыпивших людей, — однако держа себя вполне пристойно, не подавая о себе голоса, — направились к Мойке.
Уже отойдя на приличное расстояние от трактирчика, они, как по уговору, утратили свою покачивающуюся походку и ускорили шаги, которые должны были разогреть их хоть немного, так как мороз был лют, а верхнее платье наших пешеходов служило малой защитой от него.