Он рассказал ей то же, что и Волконскому, но ещё успокоительней; торопился кончить о болезни и заговорить о другом.
– Погодите-ка, Lise, я что-то хотел?.. Да, Ореанда: я ведь купил Ореанду…
Вынул из бокового кармана и разложил на столе план маленького дачного домика, только для них двоих; показывал и объяснял:
– Комнатки маленькие, пожалуй, ещё меньше этих, но уютные, светленькие, беленькие, большая терраса с колоннами, лестница к морю – всё в греческом вкусе – к месту идёт. А места-то какие, настоящий рай! Кипарисы, лавры, мирты вечнозелёные, у синего моря, у самого синего моря, как в сказках говорится. Теперь, в ноябре, ещё розы цветут.
Достал из маршрутной книжки и подал ей засушенную чайную розу.
– Понюхайте: до сих пор пахнет. И какая тишина, какая пустыня! Как хорошо нам будет вдвоём…
Помолчал и прибавил с тихою грустью:
– А я ведь когда-то думал – втроём. Ну да ничего, скоро…
Едва не сказал: «Скоро будем вместе», – слова умирающей Софьи.
Посмотрел на государыню молча, и опять промелькнуло что-то в глазах. Ей стало страшно; хотела заговорить, нарушить молчание, но уже не могла, только чувствовала, что счастие уходит из сердца, как вода из стакана с трещиной.
Вошёл князь Волконский и доложил о лейб-медике Виллие.
– Экий ты, братец! Я же говорил, не пускать. Надоел он мне со своими лекарствами, – сказал государь шёпотом. – Ну, делать нечего, пусть войдёт.
Виллие вошёл, поцеловал руку императрицы и спросил государя, как он себя чувствует.
– Отлично, мой друг! Вот чаю напился и согрелся. Озноба, кажется, нет, только маленький жар.
Виллие пощупал пульс и ничего не сказал.
– Сделай милость, Яков Васильевич, – продолжал государь, – успокой ты её, скажи, что пустяки. Не верит мне…
– Пустяки, разумеется. А всё-таки лечиться надо, ваше величество! Вы вот лекарств не хотите…
– Ну, знаю, брат, знаю… Поди-ка сюда, – подозвал он князя Волконского. – Ты думаешь, это что? – указал ему на план.
– Дом какой-то.
– А чей дом?
– Не знаю.
– Отставного генерала Александра Павловича Романова. Я ведь скоро в отставку.
– Не рано ли будет, ваше величество?
– Что за рано, помилуй: 25 лет службы, – и солдату за этот срок отставку дают. Выходи-ка и ты, брат, будешь у меня библиотекарем…
Говорили спокойно, весело; но почему-то от этого спокойствия государыне опять стало страшно: чувствовала, как вода всё уходит и уходит из стакана с трещиной.
Виллие посмотрел на часы и заметил, что государю ложиться пора.
– Так и знал, что погонишь. А мне здесь так хорошо. Ну, ладно, сейчас, – только вот простимся.
Виллие с Волконским вышли.
– Ну что, Lise, успокоились? – спросил государь, вставая.
Она хотела ответить, но опять не могла.
– Что это, право, Lise? Нельзя же так. Друг друга изводим: то вы больны, и я убиваюсь, то я болен, и вы убиваетесь. Как медведь и коза в той игрушке, знаете? – потянешь направо, медведь на козу валится; потянешь налево, коза – на медведя…
– Да нет, я ничего… А только я была так счастлива… – начала и не кончила: слёзы душили её.
– А теперь несчастны?
Обнял и поцеловал её с такою нежностью, что дух у неё захватило от счастья: стакан, хоть и с трещиной, опять до краёв наполнился.
– Милый, милый! – прижалась к нему и заплакала. – Да наградит вас Бог за всю вашу… дружбу ко мне!
Не посмела сказать: «любовь»!
– Ну, Господь с вами, – хотела перекрестить его.
– Нет, Lise, потом. Зайдите, когда лягу.
Прошёл к себе в кабинет, сел за стол и начал разбирать почту. Нашёл донесение генерала Клейнмихеля: «Описание злодейского происшествия в Грузине».
Голова болела, в глазах темнело от жара; не мог читать сплошь, только просматривал.
«По показанию смертоубийцы, покойница упала и закричала; в которое время он совершенно перерезал ей горло и отрезал ей голову, так что оная осталась на одной кости…»
А в заключение: «О делах и думать ещё не возможно, но я в полной надежде, что граф не покинет их, лишь бы успеть успокоить его некоторым образом в домашнем быту».
Усмехнулся, подумал: как же его успокоить? Другую девку найти ему, что ли? Да нет, такой не найдёшь: вон отец Фотий называет «великомученицей» эту звериху в человеческом образе, которая одной своей горничной за то, что нехорошо подвила ей волосы, раскалёнными щипцами обожгла лицо.
Бросил читать; затошнило, и казалось, тошнит от того, что читает.
Увидел письмо Аракчеева, распечатал и тоже не стал читать, а только заглянул.
«Ах, батюшка, летел бы я к вам в Таганрог, ибо мне ничего так не хочется, как видеть моего благодетеля; но боль в груди так велика становится, что боюсь в сию дурную погоду и в дорогу пуститься; кажется, я не перенесу оного. Обнимаю заочно ваши колени и целую руки».
Опять усмехнулся: как бы встретил он Аракчеева, если бы тот вздумал приехать? А впрочем, за что же сердиться? «Куда вы, туда и он; что вы, то и он, а его самого нет: он ваша тень». «Да, тень моя: когда солнце было высоко, тень лежала у ног, а когда солнце зашло, тень выросла…» Исполинская тень, смешное страшилище. «Военные поселения суть жесточайшая несправедливость, какую только разъярённое зловластие выдумать могло», – вспомнился донос Алилуева и тихий плач народа: «Спаси, государь, крещёный народ от Аракчеева!» Мечтал о царстве Божьем, и вот – царство Аракчеева, царство Зверя… Да, правы они …
Голова кружилась и в глазах темнело так, что казалось, вот-вот сделается дурно. Встал, подошёл к дивану и лёг; закрыл глаза; не спал, но, как во сне, видел: почтовая дорога на станции Васильевке, в 25 верстах от города Орехова, где проезжал третьего дня; тут встретил его фельдъегерь Масков с депешами из Петербурга и Таганрога; государь велел ему ехать за ним, хотел послать вперёд со следующей станции в Таганрог с письмом к государыне; сел в коляску и поехал. Дорога поворачивала круто, с горы вниз, к мосту на речке. Масков тоже сел на курьерскую тройку, крикнул ямщику: «Пошёл!» и замахнулся на него саблею с тем ошалелым ухарством, которое свойственно фельдъегерям; должно быть, выпил на станции. Ямщик погнал; тройка подхватила с места и понесла с горы; но при повороте на мост ямщик не управил, налетел на кочку; телега подпрыгнула, так что Масков вылетел, кувыркнулся в воздухе и со всего размаха ударился тычком головою о камень. Государь увидел, ахнул и велел Тарасову бежать на помощь к упавшему. А на следующей станции, в Орехове, Тарасов доложил, что Масков умер на месте от сотрясения мозга с переломом черепа. Тогда уже начинался озноб, а при докладе Тарасова усилился так, что зуб на зуб не попадал. «А что, если бы я, – подумал государь, отправил Маскова вперёд с письмом к государыне? Написал бы так: «Je vous envoye Maskoff et je le suis de pres. Посылаю вам Маскова и следую за ним тотчас». Ведь было бы то же, как свечи днём, к покойнику…»
Теперь, лёжа на диване с закрытыми глазами, видел, как Масков падает, и слышит костяной стук, треск черепа. «Вот отчего голова так болит, от этого костяного треска трещит голова… Какая гадость! Уж лучше встать…»
Встал, подошёл к столу и опять начал разбирать бумаги; долго чего-то искал; наконец нашёл: безымянное письмо, один из тех нелепых доносов, которых он так много получал в последнее время. Помнил его почти наизусть; не надо бы больше читать; но не мог удержаться.
«Ваше императорское величество! В Священном Писании, а именно в 81-м псалме о владыках и царях земных, сказано: бози есте и сынове Вышняго вси; вы же яко Человецы умрёте. Государь! верноподданным себя не почитаете и даже воспретили то указом Св. Синоду во всех церквах, публично, ибо смертный час помните.
Ваше величество, как верноподданный и хотя тайный, но истинный друг ваш и сын отечества, умоляю вас именем Вышнего, помните сей час, – помните ныне больше, чем когда-либо, ибо оный уже наступает: адские замыслы извергов уже совершаются».
До сих пор написано было по-русски, а дальше – по-французски, безграмотно:
«Долго сомневались убийцы, какое именно оружие избрать, – пулю, кинжал или яд; наконец избрали последнее. Может быть, уже поздно, – уже отрава течёт в ваших жилах. Но, если не поздно, берегитесь всех, кто вас окружает; берегитесь вашего камердинера, вашего повара, вашего доктора; никому не верьте; все – изменники, все подкуплены; вы окружены убийцами. Хлеб, который вы едите, отравлен; лекарства, которые вам дают, отравлены. Прежде чем есть или пить, заставляйте отведывать подающих вам. Помните об этом днём и ночью, каждый день, каждый час, каждую минуту; помните, что отрава может быть везде. Мало ли от чего умирают люди? От угара, от нелужёной посуды, от толчёного стекла в хлебе. Убьют вас, отравят медленным ядом и скажут потом, что вы естественной смертью умерли.
Пишу сие от чистого и верноподданническим жаром пламенеющего сердца, познав ужас адских замыслов. Да поможет вам Бог!