…В двадцать три часа, когда возобновилось прерванное из-за боя партийное собрание, Уленков был единогласно принят в партию. Техники к этому времени уже успели нарисовать две новые звезды на фюзеляже уленковского «ястребка». Об этом бое было упомянуто в сводке Информбюро, и об Уленкове писали ленинградские газеты.
Комсомольцы одного из военных заводов прислали в полк делегацию, — они хотели, чтобы на их вечере выступил с речью девятнадцатилетний герой. Командир полка обещал в назначенное время прислать Уленкова.
— Вы меня уж увольте лучше от выступления, товарищ майор, — взмолился Уленков. — Оратор я никудышный, буду краснеть да мяться, с ноги на ногу переступать — у ребят плохое впечатление обо мне останется.
— Вот и хорошо, если не оратор, — усмехнулся командир. — Тем правдивей будешь рассказывать.
Долго умолял Уленков освободить его от выступления, но никак не смог убедить командира. И вдруг оказалось, что побывать на вечере ему не придется: пришел приказ из штаба фронта немедленно отправить Уленкова в служебную командировку, для выполнения особого задания.
Когда грузовик остановился возле старого дома на Пороховых, Петр Иванович Быков сразу почувствовал, как замерз в открытой машине, под пронизывающим ладожским ветром. Дорога по льду озера казалась ему и теперь, когда он сам проезжал по ней, каким-то сказочным и удивительным видением. Автомобили, шедшие по Ладоге, сигнальные огни на перекрестках, поземка, заметавшая следы грузовиков, непрерывное гуденье тяжело нагруженных машин — сливались для Быкова в одну незабываемую картину, словно в другой город он въезжал на морозном декабрьском рассвете, а не в тот Ленинград, который покинул незадолго до войны. На авиационный завод, где Быков работал вместе с Свияжениновым, часто приезжали люди, эвакуировавшиеся из Ленинграда в ноябре, и от них узнал Быков о том, что происходило в городе в первую пору блокады. И все-таки, как бы подробно ни рассказывали они о пережитом и сколько ни показывали бы фотографий, никак не мог Быков связать воедино два облика любимого города — тот, который он сохранил издавна в памяти, и новый, необычный, военный Ленинград зимы тысяча девятьсот сорок первого года. Просыпаясь в шесть часов, он шел в кабинет Свияженинова, включал громкоговоритель, слушал вести с фронтов Отечественной войны и мечтал о поездке на далекие аэродромы, в места, где все дышит напряжением боя. После работы часами ходил по комнате из угла в угол, курил и напряженно думал… А тут еще письма перестали вдруг приходить из дома…
С тех пор как приехала Женя и поселилась в бараке, где жил Быков, изменился распорядок дня и не так тоскливо стало в редкие часы отдыха, — жена приемного сына рассказывала о Ленинграде, о быте, установившемся на Большой Подьяческой в первую военную пору, и Быков подолгу слушал её рассказы, не прерывая, не задавая ни одного вопроса.
Он с одобрением думал о выборе Ивана, — было в Жене много хорошей прямоты и внутренней силы. Когда подолгу не приходили письма от мужа, она скрывала тревогу от старого Быкова, чтобы не волновать его, и Петр Иванович чувствовал, что она из тех настоящих, новых женщин, с которыми любящему человеку легко и радостно идти по жизни.
За каждым рассказом Жени вставало перед Быковым мглистое небо Ленинграда.
Кремью называли в старину лучший заповедный участок в бору, где росли самые высокие, самые крепкие, самые здоровые сосны. Москва и Ленинград были всегда такой же кремью родной земли. И вот перестали приходить вести из дома. Осторожно шагая по скользким, обледенелым мосткам, по нескольку раз в день ходила Женя на почту и каждый раз возвращалась расстроенная и печальная: писем все не было…
Когда минула неделя со дня получения последнего письма от жены, Быков послал телеграмму. На неё не пришло ответа. Быков стал телеграфировать ежедневно. Но и на телеграммы никто не отзывался. Тогда Быков положил ждать до первого декабря. А если и первого числа он не получит весточки из дома? Об этом он старался не думать, но пришло пятнадцатое число, и следовало принимать какое-то решение.
В тот день Свияженинов собирался в дорогу, — его вызывали в Куйбышев. Много часов он провел в кабинете, разбирая бумаги и укладывая в чемодан толстые папки с чертежами. Быков сидел у печки в мягком кресле и, прислушиваясь к шелесту бумаг, думал свою невеселую думу; он порывался заговорить со Свияжениновым, но никак не мог придумать, с чего начать решительное объяснение. Помог сам Свияженинов.
— Стало быть, уезжаю, — сказал Свияженинов. — Там, наверное, дел у меня будет много, не скоро сюда вернусь. Да, впрочем, и тебе придется выехать в командировку.
— Куда?
— На фронт.
Быков поднялся с кресла, крепко пожал руку Свияженинова и громко сказал:
— Если бы ты знал, как обрадовал старика. Ведь о том я только и думал… Я, конечно, понимаю, что каждый нужен на том участке, который ему поручен, но не одну бессонную ночь провел я, мечтая попасть туда, где сейчас в боях решается судьба Родины… Конечно, сам тебе о том не решался сказать, не в моем характере это, но раз ты уж даешь мне такое поручение, скажи точно, что нужно будет на фронте делать…
— Видишь ли, пришло время подвести итог эксплуатации на фронте моих самолетов старого выпуска. Мне потому и хочется тебя послать, что, выполнив обычную, деловую программу, ты сможешь, по собственному опыту, уточнить многое на месте.
Быков наклонился над столом, и Свияженинов начал обстоятельно, пункт за пунктом, рассказывать ему, какие сведения необходимо будет собрать в первую очередь. Долго делали они выписки, сличали сведения, полученные с разных фронтов, составляли приемочные ведомости, и когда главное уже было выяснено, Быков спросил:
— А на какой участок фронта смогу я поехать?
— У тебя у самого есть какие-нибудь планы?
— Если можно, я бы хотел поехать на Ленинградский фронт. Там у меня семья, и я хоть чем-нибудь смогу облегчить их страдания…
Оба помолчали. Теперь, когда было сказано главное слово, Быков почувствовал себя удивительно легко и свободно. Словно навалилась ему какая-то тяжесть на грудь, мешала дышать, а он вдруг сбросил её и снова дышит полной грудью.
— Значит, уезжаешь, — прерывая молчание, сказал Свияженинов. — Я, конечно, давно догадывался, что ты об отъезде мечтаешь, но ты сам не говорил о своих думах. Ты для меня, Петр Иванович, не просто товарищ по работе. С тобой лучшая пора моей жизни связана. Ты, да Тентенников, да сын твой — свидетели моих успехов, вы пестовали мои машины, помогали мне, столько бессонных ночей вместе со мной провели… И вот один за другим уходите от меня.
— Насчет ухода ты зря говоришь, — взволнованно сказал Быков. — Ведь не потому же я уезжаю сейчас в Ленинград, что хочу с тобой расстаться. Все равно ты куда-нибудь меня послал бы.
— Но имей в виду, если ты мне понадобишься, я тебя сразу из Ленинграда вытребую. Согласен?
— Конечно, согласен.
— Вот и хорошо. А сейчас что же — собирайтся в дорогу…
Попросив соседей по бараку приглядывать за Женей и помочь ей, когда придет время родов, через два дня Быков уехал. Поезд должен был довезти его до Вологды. Оттуда надо было сделать прыжок в неизвестность, — иначе Быков не мог назвать предстоящую ему дорогу. Мало кто мог объяснить, какой дорогой лучше добраться до Ленинграда, и Быков решил прекратить ненужные расспросы. «В Вологде все узнаю», — решил он и больше ни с кем не советовался и никого не расспрашивал. Он лежал на верхней полке и мечтал о том, как встретится с женой, как будет сидеть в большой столовой квартиры на Подьяческой, как станет рассуждать о происходящих событиях ворчливый старик, — а пар, клубящийся над самоваром, поплывет по комнате…
В мешке было немного продуктов, которые Быков вез в Ленинград, — особенно он дорожил бутылкой клюквенного экстракта — лучшего лекарства от цинги, — было там еще пять килограммов муки и три килограмма свиного шпика. В дороге Быков сразу ограничил собственный рацион: он знал, что дома голодают, и каждый кусок хлеба, который он ел сам, казалось ему, был отнят от голодающей жены. Долго пробирался Быков до Вологды и как ни был экономен, часть уложенных в мешке продуктов пришлось все-таки съесть. Это злило Быкова, и дальше он ехал уже опечаленный и совсем стал неразговорчивым, — соседям по купе от него и двух слов было трудно добиться.
Из Вологды Быков думал лететь в Ленинград, но оказалось, что никого из знакомых летчиков на аэродроме не было, и устроиться на самолет не удалось. Пришлось пускаться в трудное путешествие по новопроложенной дороге через Ладожское озеро. Пересаживаясь с одной машины на другую, Быков кое-как добрался до станции Заборье, с которой начиналась тогда Ладожская трасса. Впоследствии, вспоминая о своей поездке, Быков радовался, что видел Ледовую дорогу в самую первую пору её работы, но тогда, в пути, ему досталось изрядно. Ехать приходилось в открытых машинах, на мешках или бочках с бензином, под пронизывающим ветром, и Быков боялся, что обморозится. Но самым трудным для него оказался переезд через озеро. На Ладоге в те дни неистовствовала сильная метель, было вьюжно, холодно, тело немело на ветру, ноги сводила судорога, и жестоко ломило руки. Но чем ближе был Ленинград, тем больше стремился к нему Быков и, переехав озеро, не стал отогреваться на эвакопункте, а сразу взобрался на ящики попутной машины; началось последнее испытание в этом трудном пути. Когда грузовик подъезжал к Пороховым, Быков совсем окоченел. «Эх, если шофер сейчас же не остановит машину, не довезет он меня до жилого места!..» Хотел было постучать в кабину, да ничего не получилось — была она заставлена ящиками. Кричать бесполезно, все равно шофер не услышит. Вдруг машина остановилась, и шофер спрыгнул на снег.