— Сорок сороков.
— А я обещаюсь явить сорок семь сороков!
— Пиши челобитную.
Семен взялся за перо. Вдруг дверь распахнулась, и заявился Анкудинов.
Семен встал ему навстречу.
— За моей спиной дела обделываешь, Анкудинов? Не стыдно ли?
— Дело, Семен Иванов, денежное. Где о деньгах речь, про стыд не думают.
— Бог тебя покарает, Анкудинов, не мне судить, а приказчиком на Анадырь я пойду. Ты явил сорок сороков соболей, а я сорок да еще семь.
— Приказчик Втор Гаврилов, являю с новой реки пятьдесят сороков.
— Ну, а я — пятьдесят да еще пять.
— Шестьдесят сороков!
— Семьдесят! — крикнул Дежнев.
— Семьдесят, говоришь? — Герасим отер потный подбородок.
— Приказчиком на реку Анадырь пойдет Семен Иванов Дежнев, — сказал Гаврилов. — Явил он государю семьдесят сороков соболей, а промышленные да торговле люди в приказчики его хотят. Спору конец.
— А если я больше явлю?
— Спору конец! — сердито повторил Гаврилов. — Пиши челобитную, Дежнев, на семьдесят сороков и в поход скорей. Говорят, льда на море много.
— Спасибо, Втор, — Семен поклонился приказчику.
— Мне не за что. Федоту Попову спасибо говори. Понравился ты ему больно.
На дворе стоял серебряный полярный день. Было время сна, и отец с матерью спали. А шестилетний Любим не спал. Никак он не мог дождаться, когда, наконец, взрослые поднимутся, заберут узлы и мешки, придут на кочи и кочи поплывут в море-океан.
Сегодня Любиму нравилась их разоренная изба. Стены были голы, полати и лавки пусты. Все спали на шкурах, на полу, среди узлов с одеждой, с товарами, едой. Лишь в красном углу осталась висеть маленькая серебряная икона богоматери и лампадка перед нею. Любим поглядывал на икону с беспокойством. Вдруг бог на небе передумает и отец останется дома? Опять застелют ткаными дорожками полы, на стены прибьют шкуры, повесят полотенце с красными петухами, мать затопит лечь и будет варить обед.
Любим приподнимался и глядел на отца. Тот дышал во сне шибко, как богатырь. От сильного дыха шевелились усы, и было ясно: человек собрался в далекую дорогу и спит что есть мочи. А вот лицо у богоматери строгое, непонятное. Любим встал, прошел в красный угол, забрался на лавку. Теперь лицо богоматери было близко. Он мог хорошо его рассмотреть, а понять не мог. Лицо было так же строго и неизменчиво, но губы розовые, небольшие, чуть-чуть улыбались. Издалека это нельзя было увидеть, а вблизи так оно и было: губы богоматери незаметно улыбались, и Любиму стало спокойно. Он подкатился отцу под бочок и заснул.
Самые лучшие времена, самые лучшие вещи на белом свете всегда подпорчены тем, что их ожидаешь слишком долго. Но чудеса тоже случаются! Когда Любим открыл глаза, то сразу догадался: чудо произошло. Он не закричал от радости, не вскочил, он только улыбнулся во всю полноту своего заслуженного счастья и долго, не отпуская с лица улыбки, следил, как плывут по потолку тесной казенки тонкие драконы отраженных волн. Коч, едва раскачиваясь, плыл к морю, и за окошком стоял незатихающий серебряный день.
Когда много радости, она все приходит и приходит, пока не польется через край. А когда она льется через край, люди вдруг устают, мрачнеют и наступают будни.
С Семеном Дежневым и Федотом Поповым шли на реку Анадырь четыре коча.
Плыли, весело ездили друг к другу в гости, да и горевать было не о чем. Погода стояла хорошая, ветер дул попутный.
Однажды на берегу появился человек. Он размахивал руками, кричал, и его заметили.
— Да ведь это никак Митяй! — удивился Дежнев. — С таким силачом нам теперь никакие чукчи не страшны.
Митяй любил Дежнева доверчиво и преданно. Мечтал пойти с ним на край земли, а тут перед самым походом Втор Гаврилов послал его с казаками собирать ясак. Митяй обернулся быстро. Самыми короткими тропами вышел на Колыму и встретил кочи.
Митяй радовался своей удаче, и ему были рады.
Счастье корабельщиков растаяло в устье Колымы. Дорогу преградили тяжелые льды.
Долго стояли лицом к лицу, словно две армии, льды и кочи. Стояли упорно, мрачно и недвижимо. Выжидали. И ничего не дождались. Льды не ушли, и кочи не уходили. Короткое лето кончалось, зашевелились над океаном бури, легли на мелкую воду утренники, и всем стало ясно: похода не вышло. Кочи развернулись и, хлебая парусами неверный ветер, поплелись назад.
Резвый Дежнев ссутулился и замолчал. В иной день от него не слышали ни слова.
Любим тоже притих, сидел где-нибудь в уголке и думал. Думал он о том, что богоматерь на иконе была строгой, а не улыбчивой. Это только так, пригрезилась улыбка. Боги не умеют улыбаться, они наказывают тех, кто видит в них другое, не то, что есть на самом деле.
Семен вернулся с охоты пуст и зол. Грязными сапогами протопал через горницу, плюхнулся на лавку.
— Сапоги бы снял, — сказала Сичю.
— Чего снимать-то, — рявкнул Семен. — Все равно грязища. Была бы у меня русская баба — блестела бы изба. Ни дьявола не можешь. Рубаху-то постирать не можешь.
— Я стираю, — сказала тихо Сичю.
— Стираю! А наши бабы белье-то на прорубь ходят полоскать. Рук не жалеют.
— Сними сапоги! Твоя изба будет блестеть.
Не ответил.
— Сними сапоги!
— А ну вас! Дома не дадут спокойно полежать.
Вскочил. Сорвал со стены лук и колчан. Ушел. Наверное, опять на охоту.
Трудно жил Семен после неудачного похода. Федот Попов успокаивал его. Не беда, мол. Переждем зиму, попробуем еще раз. Но спокойствия у Семена не было.
Вернулся он домой после ссоры с Абакан Сичю через день.
Любим молился и плакал. Сичю лежала, разметавшись на шкурах, бредила.
— Что с мамкой? — спросил Дежнев.
— Под лед на речке провалилась.
— Знахаря звал?
— Звал.
— Не помогает?
Любим тер глаза кулаками.
— Не плачь.
Семен положил на голову жены мокрую тряпицу, хорошенько укрыл.
— За шаманкой пойду. Она ото всех болезней врачует.
Шаманка была старая и жадная до подарков. Дежнев привел ее в Нижнеколымск, в свою избу. Дал вина. Шаманка выпила и принялась за дело.
Положила на бубен большой камень, подула и стала жать его. На пол посыпались маленькие камушки. Их набралось много, целая куча. Потом шаманка подошла к Сичю, приложилась губами к ее лбу и долго высасывала болезнь.
— Все, — сказала она наконец, — болезнь ушла.
Сичю и вправду полегчало. Семен поехал проводить шаманку. А пока он провожал ее, Сичю умерла.
Тихо было в избе. Пусто. Семен сидел на лавке, на коленях у него Любим. Сидели они так целыми днями, не уронив ни слова, ни слезы.
Пришли Федот Попов, Митяй и еще много людей.
Федот сказал:
— В Якутск уходит отряд с мягкой рухлядью. У тебя в Якутске много друзей с женами. Отошли пока Любима к ним. Вдвоем вы горюете вдвое. А летом нам, Семен, в поход с тобой. На кого мальчишку оставишь здесь? Женщин мало, а в поход взять — сам знаешь, что во льдах-то нас может ждать.
Семен согласился.
Он долго еще соглашался со всем, что бы ему ни говорили.
Любим ушел с казаками в Якутск.
А весна близилась. Оживала тундра, оживал и Семен Дежнев.
Близилась весна — время походов. Каменели от напряжения лица мореходов, оживали глаза: сверлили, испытывая, ненавидели ненавистников, дружили с товарищами. Жестокое время наступало, спешное.
Когда в царев кабак вошел Дежнев, все чарки, и те, прикладывались к которым, и те, что вполовину выпиты были, встали вежливо против хозяев, а хозяева руки под стол и глазами так и слопали бы Семена с косточками.
Дежнев, не пугаючись, сел промеж гляделок. Чару ему подвинули — взял. Весело играя глазами, пригубил.
— А вы-то что ж?
— Сперва нас догони, — сказал Анкудинов.
— Герасим, что зряшное говоришь. Тебя-то и нашинскому быку не догнать, а нашинский бык, толковали старые люди, всю Сухону, было дело, выпил.
— Ты меня с быком не равняй, Дежнев. Не ровен час обижусь.
Худой, черный, как головешка, Анкудинов пылал на Семена глазами, а тот опять приложился к чаре.
— Не боишься вино-то из наших рук пить? Может, отравили мы вино-то?
— Раньше, чем бог не пожелает, не помру. А пугать меня довольно, Герасим. Я и без тебя пуганый. Ты отвечай-ка лучше, чего шумишь на купчишек да промышленных людей? От моего похода все равно не отворотишь!
— Да я… Да я их как петухов лишних! Головы я им поотрываю, если они с тобой пойдут.
Герасим вскочил, махал руками, сбил на затылок шапку.
— Да я!..
Грохнул выстрел, шапка, разорванная на куски, полетела прочь. Герасим схватился за штаны и — остолбенел.