У Раймона шапка кудрей, в которой ломается любой гребень; у Раймона полотняные штаны, обмотанные по голеням кожаными ремнями, и рубашка с вышивкой по вороту: вышивала настоящая мастерица, его каталонская любовница, про которую ходили слухи, что она и в горах, в артели не стыдилась друга навещать. У Раймона широкополая кожаная шляпа — всякий мечтает о такой шляпе! Только мало где шьют шляпы из кожи, а ведь как удобно: и зимой, и летом можно в такой ходить, и от дождя защищает куда лучше обычного капюшона либо соломенной плетенки… Раймон умеет насвистывать сквозь зубы едва ли не красивей, чем на дудке играть; у Раймона сестра — самая красивая девица в Мон-Марселе, да и в Верхнем Праде, пожалуй, тоже; у Раймона по Пиренеям с обеих сторон — что с нашей, что с каталонской, до самой Пучсерды, а то и до Барселоны — толпа друзей и кумовьев, Раймон прошел пешком с овцами, считай, от Сабартеса до Средиземного моря, Раймон — самый свободный человек на свете. Когда Антуан вырастет еще немного, он уйдет из дома на заработки и тоже станет пастухом, прекрасным, сильным и свободным, как Раймон.
А еще Раймон рассказывает самые потрясающие, страшные и интересные истории, и лучше всего, что в его историях все — правда.
— Так ты с ведьмой знаешься? Где это — неужели у нас?
— Бери крепче на восток — в Сердани… примерно. У нас таких не водится. Настоящая брейша, не то что тетка Мангарда, которая только и умеет ячмени на глазах заговаривать.
— Настоящая, — с уважением бормочет Антуан. Теплая лепешка падает ему на колени.
— Налегай, пока горячая.
— И как оно… не опасно? С ведьмой-то? — вопрос пробирается уже сквозь лепешку, исходящую нежным паром.
— Еще как опасно, — лужица теста, шипя, растекается по металлу. Раймон орудует сковородой так же лихо, как ножом, как кнутом, дудочкой… что ни попадет ему в руки — со всем у него получится здорово. — Ты молодец, что спросил. Ведьм — их человеку незнающему надо стороной обходить. А то вот было с одним, кум серданьский рассказывал — влюбился парень, как кот, а девица-то городская, дочка тамошнего консула, нужен ей сто лет пастух-деревенщина. Ну, подался он к брейше, обещал половину приданого ей, если женитьбу устроит, та его научила, что делать — и через пару месяцев пошли они с красоткой под венец. Мужик доволен, в город переселился к тестю под крылышко, жена при нем, на обед в будни баранина, одевается как самый жирный епископ, сорочки меняет каждую неделю, что еще надо человеку? А только взяла его жадность ведьме долг отдавать. Тут столкнулся он как-то с земляками на ярмарке и передал ей — с теми же земляками — десять су и пару слов неласковых. Мол, возьми монетки — и довольно с тебя, да радуйся, что я на тебя куда положено не сказал, а то бы куковала ты, старая, за свое колдовство в тюрьме. И что думаешь?
— Умер? — с придыханием спрашивает Антуан.
— Умер, да не он. А жена его молодая, как раз у нее живот начал расти. За неделю засохла, как козье дерьмо на дороге, и умерла с криками, с пеной у рта — кого только ни звали, и докторов городских, и кюре, чтобы водицей покропил… А вот — не нарушай уговора с ведьмой, так тебе и надо. Была жена, было богатство — хлоп, да и нету ничего.
— И что же этот… пастух?
— А что ему делать? Выгнал его тесть из дома, считай, голого — с чем тот явился, с сумой, миской железной да рваными обмотками. В деревню он, ясное дело, не вернулся, должно, нанялся пасти куда-нибудь подальше, на испанскую сторону, чтобы знакомых не встречать. А то и вовсе помер от горя или от порчи. Наверняка помер — ведьмино колдовство и за Пиренеями догонит. И это я тебе, парень, еще рассказываю, что мужику за обман было — а ведьма и безо всякого обману может напакостить, если ты ей не глянешься. Вот стояла, было дело, сестра моей кумы у ворот, ребенка кормила и с соседками болтала — а дело было в Ольме, что среди леса. И случись так, что мимо проходила незнакомая тетка. Ой, говорит, какой у тебя младенчик крепкий, красивый… Всего-то два слова сказала — и дальше прошла, а у матери с того дня ребенок перестал грудь брать. Всем плохо — и она болеет, и младенец вопит, а не берет грудь, хоть ты его бей. На четвертый день пошла она по совету кумы к хорошей брейше — вроде той знакомой моей, что мне «бреу» сделала. Та только разок посмотрела на ребеночка — и говорит: это дурной глаз, видно, кто-то злой заметил, как ты кормила…
— Вылечилась она?
— Вылечилась, еще бы. Вторая ведьма ей за хороший подарок порчу в один день сняла. К ним, ведьмам, надо с умом подходить. И с умом же уметь, если что, их отвадить.
— А ты умеешь? Отвадить-то?
— Есть умельцы получше, но и я знаю пару особых словечек, — Раймон, сама скромность, непринужденно рвет лепешку напополам. — Вот, скажем, есть такая примолвка:
Ведьма-ведьма, кабесаль,
вздумай завтра появиться —
дам и соли, и огня,
будешь знатно веселиться!
Антуан жадно впитывает познания, шепотом повторяет слова, забывая даже жевать. Мало ли что может в жизни пригодиться человеку, который собирается стать пастухом и бродить по белу свету! Вдруг на ведьму напорется.
— Ведьма-ведьма… А почему кабесаль? Это ж подушечка, которую женщины на голову под кувшин кладут.
— А не знаю, присловье такое. Кто составлял — верно, знал, о чем говорит, зря бы не сказал.
— Ладно… Дам и соли, и огня… Огня понятно почему, огонь все дурное сжигает, а соли зачем?
Раймон слегка мрачнеет, припадает к фляге с разбавленным вином, не желая, наверно, отвечать на дурацкие вопросы. Антуан и не настаивает. И сам догадается. Соль кладут на язык ребенку, когда крестят. В соли, значит, тоже есть что-то такое… правильное, против зла работающее.
— А правду говорят, что у всех ведьм и колдунов на языке особая метка? Пейре-Гильем, наш работник, говорил, что язык у них вообще раздвоенный… Раздваивается, говорил, со временем от всяких бесовских словечек.
— Это который к вам только что нанялся? Ну так он из Лораге, кажись, там в любую ерунду верят, долинники! Одно тебе наверняка скажу — если и есть метка, ведьма тебе язык показывать не станет, чтобы ты подглядел! Ты ее лучше и не проси.
Вдали вскрикивает ночная птица — это сычик, звать его сыч-пугайка: «У-ух! Ух-уух!» — старательно пугает, потявкивает, так что даже белая овчарка у костра — огромный пес по кличке Черт, до сих пор неотвязно провожавший взглядом кусочки лепешки от сковородки до хозяйского рта, — даже он оборачивается в темноту, позволяет себе тихонько ухнуть.
Овечьи колокольца звенят совсем близко, и небо прозрачное, как в раю. Только немножко страшно. Как будто рядом есть еще некто, не пес, не овцы, не мирно храпящие поодаль сотоварищи. Кто-то вроде фей, «энкантад», по-здешнему говоря, — об этих духах Раймон еще с утра, как в путь вышли, так интересно рассказывал, что все трое молодых артельщиков ему в рот глядели. Про то, как танцуют они на полях по ночам, похожие на белых женщин, как видят они сквозь землю все клады, и в гротах живут, и особенно на реках, и как одну молодую девушку феи под предлогом игры в жмурки заманили к себе в источник, во дворец, где велели ей быть нянькой при их ребенке.
— А тут, в горах? Тут, думаешь, есть свои эти… энкантады?
Раймон легонько бьет товарища по губам — не больно, но символически. Антуан даже обидеться не успевает: тот как-то слишком уж по-дружески прижимает к его губам теплый палец.
— Зачем называешь? Да еще в такой час ночи, глупый парень! Если уж прижмет их помянуть — так говори «девицы»[9]. Еще «красавицы» — для них словцо… мы друг друга поймем, им не обидно, а кого не надо — не призовешь.
— У-гм, — бубнит из-под Раймоновой ладони Антуан, полный раскаяния за свою недальновидность. Черные самшитовые кусты, особенно темные из светового круга, уже начинают его пугать слабым шевелением — вдруг таки успел! Призвал кого не надо… по дурости. И черная тень от пастушьего домика…
Раймон умный, Раймон знает охранные знаки — он выставляет перед собой козьими рогами два пальца, указательный и безымянный, на котором блестит белое колечко.
— Ну что тебе про красавиц рассказать? И с ними надо держать ухо востро… Одна тетка — родственница моего кума, родом сама из Пучсерды, такое рассказывала: готовит как-то ее бабуля похлебку мучную, над огнем мешает, а время к урожаю, в доме, кроме старухи, никого и нет. И вот распрямляется она от очага — хлоп! Стоит, красотка. Только что не было — а вот и она, с девчонку ростом, видно, из молодых. Как, говорит, тебя зовут, тетушка? А бабка-то не дура, видит, что сквозь гостью стена просвечивает. Зовут меня, говорит, Я-сама. А что это ты, госпожа Я-сама, делаешь? А делаю я, отвечает бабка, мучную похлебку с рыбой. Девчоночка юлит, чуть ли не в котелок заглядывает: «Вкусно ли это, тетушка Я-сама, — мучная похлебка?» Бабка отвечает — «очень вкусно, не угодно ли попробовать», отливает в горшочек поменьше… и — хлоп! Надевает с маху этот горшок попрошайке на голову. Похлебка-то с огня, гостья в крик — и мигом растворилась в воздухе, так что сразу стало понятно, кто она такая! В полях той же ночью, когда пастухи возвращались с коровами, было слышно, как тонкий голосочек кричит: «Старшие сестрицы, подите, накажите злодейку, которая мне голову обожгла!» А хриплые голоса отвечают: «Кто же это тебя, бедная, так обидел?» «Я-сама! Это Я-сама виновата!» А раз ты сама виновата, рассердились старшие девицы, то себя и ругай…