Генерал Саблин вдруг неожиданно, упругим движением вскочил со своего места, выхватил револьвер и бросился к дверям вагона в самую толпу солдат…
Прежде чем продолжать описание этого случая, попробуем посмотреть и разобраться в том, как могло произойти то, что одна часть Русской армии вдруг стала в такое непримиримое отношение к другой, как могли солдаты, ещё так недавно слепо повиновавшиеся офицерам, готовые умереть за них и порою искренно их любившие, вдруг до такой степени их возненавидеть.
Но для этого нам придётся отвернуть несколько листов пережитого прошлого и узнать жизнь всех этих людей до самых её мелочей. Тогда мы увидим, что всё, что случилось, было не неожиданно и случайно, но медленно и методично подготовлялось долгие годы и долгим рядом ошибок, которых никто не хотел ни замечать, ни исправлять.
У Павла Ивановича Гриценко, командира 2-го эскадрона, бал, и, по юнкерскому выражению, с женщинами. На его холостую квартиру приглашены офицеры полка, кое-кто из его приятелей других полков и две восходящие звёздочки Петербургского полусвета: Катерина Филипповна Фишер и Владислава Игнатьевна Панкратова — Китти и Владя. Они родные сестры, но живут под разными фамилиями для удобства своей профессии. Обе молодые — Китти 22 года, а Владе едва минуло 19, красивые, нарядно одетые, рослые, полные. Китти белокурая, светлая, золотоволосая, Владя — тёмная шатенка, они начали с того, что были натурщицами, а потом вошли в петербургский полусвет и пошли по рукам гвардейской молодёжи. Они кончили гимназию, недурно болтали по-французски, грамотно писали записки, быстро познали толк в вине и лошадях и были украшением свободных холостых пирушек.
В Петербурге ранняя весна. Ночь светлая, томная. На бульваре пахнет клейкими почками начинающих распускаться тополей. Небо белёсое, уже загорающееся на востоке за городом бледной зарей, улицы пустынные и тихие, от Невы пахнет водою, каменным углем, и изредка доносятся гудки пароходов. У подъезда офицерского флигеля стоит наёмная хорошая карета — это для Китти и Влади, да на огни в квартире съехалось несколько ночных извозчиков.
В комнатах Гриценки сильно накурено и душно. Хозяин настежь раскрыл окна, и оттуда доносится говор людей, женский смех, обрывки пения и игры на пианино. Ранний ужин уже окончен. На большом богато сервированном дорогим фамильным серебром столе в беспорядке стоят тарелки, блюдо с ободранным копчёным сигом, большой окорок ветчины, холодная телятина, лососина под провансалем, тут же сладкие пироги, конфеты, фрукты, земляника и масса бутылок из-под шампанского и с шампанским, коньяк и ликёры. Стол залит вином. Денщик Гриценки и два солдата из собрания не успевают прибирать за гостями. Кто сидит за столом, кто бродит по комнате, кто устроился у окна.
Гриценко, молодой ротмистр, с чёрными как смоль чуть вьющимися волосами, большими цыганскими навыкате глазами, смуглым лицом с длинными вьющимися кольцом усами, в красной шёлковой рубахе под расстёгнутым вицмундиром, в длинных рейтузах и в маленьких лакированных сапогах, забрался с ногами на ковровую софу и, небрежно развалясь, бренчит на гитаре. Китти в бальном голубом шёлковом платье с большими буфами у плеча и Владя в таком же розовом платье полулежат рядом. Владя сильно пьяна и чувствует себя нехорошо, Китти только разошлась, мурлычет вполголоса песенки и большими голубыми глазами весело осматривает собравшихся гостей.
Все офицеры. Всех она более или менее знает. Пожилой маленький полковник, Степан Алексеевич Воробьёв, постоянный посетитель всех холостых пирушек, страстный картёжник, с коричневым нездоровым прокуренным лицом, с густыми русыми волосами и длинными усами, ходит взад и вперёд по комнате в стоптанных мягких сапогах, на которые буфами упадают широкие серо-синие рейтузы, и в длинном наглухо застёгнутом сюртуке. Он мечтает о картах и все поглядывает на растворенные двери в кабинете хозяина, где уже расставлены карточные столы и лежат нераспечатанные колоды.
Штабс-ротмистр, Иван Сергеевич Мацнев, мужчина лет тридцати, некрасивый, лысый, без усов и бороды, слывущий циником и философом, любитель юношей, с лицейским значком на вицмундире, откинул портьеру и мечтательно глядит вдаль на пустынный бульвар и бледное предрассветное небо.
Сотник Маноцков, гвардейского казачьего полка, ввязался в спор о качествах своей лошади и, куря папиросу за папиросой, сидит в углу стола за большим бокалом шампанского, окружённый молодёжью полка.
Всего человек четырнадцать было в гостях у Гриценки.
Наступал такой момент, когда нужно что-нибудь придумать или разъезжаться. Воробьёв считал, что пора приступить к главному, для чего он пришёл, — к картам. Отпустить дам, снабдить их кем-либо из молодёжи и засесть за макао или паровоз.
Молодёжи хотелось ещё поболтать, попеть, покуражиться. Вина было выпито много, но все были более или менее трезвы. Пьянее других был сам хозяин. Он как-то очень скоро хмелел, но, охмелевши, мог пить сколько угодно, все оставаясь в одном градусе разгульного, бесшабашного веселья, шумных песен, широких жестов и любви ко всему человечеству.
Он бросил гитару, вскочил на свои упругие тонкие ноги и крикнул весёлым голосом, звонко пронёсшимся по всей квартире:
— Захар! Вина!
Захар, денщик Гриценки, из молодых солдат, рослый красивый парень в снежно-белой рубахе, писаный русский молодец, подскочил к нему с бутылкой красного вина и большим стаканом.
Звонкая оплеуха раздалась по комнате и заставила всех вздрогнуть и обернуться. Гриценко ударил солдата по лицу.
— С-скотина! Сколько времени у меня служишь и не можешь различить что как называется! — кричал Гриценко. — Я чего требовал?
— Вина, ваше высокоблагородие, — растерянно отвечал побледневший солдат.
— А ты, скотина, принёс пойла! Вино — это шампанское, дурак!..
— Павел Иванович, — вдруг раздался из угла звонкий, молодой, полный искреннего возмущения, голос, — я попрошу вас не бить солдата! Это мерзко и… и недостойно дворянина и офицера.
Из угла вышел молодой стройный юноша. Его розовое лицо с чуть пробивающимися, почти невидными усами горело от негодования. Большие тёмно-серые глаза были полны гнева. Застёгнутый на все пуговицы своего вицмундира, изящный, в узких, по тогдашней моде, рейтузах, он стал против Гриценки, заслоняя собой окончательно растерявшегося денщика.
— Корнет Саблин! Вы з-забыв-ваетесь! Вы с ума сошли. Корнет Саб-лин, я п-по-п-прошу вас н-не сметь мне делать з-замечаний! — заикаясь от гнева, воскликнул Гриценко, становясь багрово-красным.
— Что такое? Что такое? Господа, — заговорил быстро Степан Алексеевич Воробьёв, неслышными мягкими шагами подкатываясь к Саблину.
— Корнет Саблин! Вы не правы! Вы не имеете права делать замечаний своему эскадронному командиру. Ротмистр Гриценко, вы слишком погорячились, ударив денщика. Да… Да… Но предмета ссоры нет. Вы сами виноваты, ротмистр… И, господа!.. Мир… Ну… мир… во имя чести полка! А… Руки друг другу… Н-ну!
— Я не могу, — тихо, но твёрдо выговорил Саблин. — Если бы он меня оскорбил. Он оскорбил солдата. Он себя оскорбил.
Но Гриценко был отходчив.
— Захар, поди сюда! — сказал он. — Я тебя побил, любя побил, понял? я тебя и поцелую — любя поцелую.
И, взяв обеими руками за щёки Захара, он нагнул его лицо к своему и сочными губами впился в крепкие губы солдата.
Потом, отодвинув его лицо от своего, он погрозил ему пальцем и укоризненно сказал:
— Эх, Захар, Захар! Ввёл ты меня таки во искушение. Помни: вино только шампанское, прочее вино — пойло, ведь учил же я тебя? А? Учил? А чай?
— Кишкомой, ваше высокоблагородие, — быстро ответил солдат.
— Ну вот видишь… — Гриценко снова сочно поцеловал солдата и, слегка толкнувши, сказал, — ступай.
Но едва тот повернулся, как он крикнул:
— Песенников! Захар, даж-живо… Моих!
— Эх, Павел Иванович, — сказал Воробьёв, — четыре часа утра. Люди спят ещё, а там на уборку надо. Ну какие песенники!
Гриценко улыбался широкой радостной улыбкой.
— Х-хочу! Ж-желаю… Хочу показать пижону, что люди меня любят и что это ничего, — он сделал жест рукой. — Они на это не обижаются. Лишь бы любили их и не помыкали. Так-то, милый Стёпочка. И не препятствуй мне. Две песни… Понял? Две песни. И он споёт нам — сей юный, — он захохотал, — Лев Толстой!
Саблин пожал плечами и отошёл. Сердиться на Гриценку он не мог.
В ожидании песенников карты расстроились. Маноцков сердито говорил корнету Ротбеку, одного выпуска с Саблиным, и поручику Бахметеву, заядлому спортсмену: