отставай! – командовал Петруша, бегущий к мосту так быстро, что развевались, как крылья, полы его пальто. – Вот здесь, у этого фонаря… Наш «воронок» тогда заглох, и водитель стал переговариваться с охранниками, в этот самый момент мужчина, сидевший рядом со мной, наклонился ко мне и прошептал: «Это недоразумение! Я фотограф, а не шпион! Надеюсь, что они успеют разобраться… Если повезёт вам, а не мне, пожалуйста, передайте это моей жене, защитите мою семью…» Фотографу было, наверное, немногим больше тридцати. Он был очень напуган и растерян, понимаешь, он ещё верил в правосудие и недоумевал, как такое могло с ним случиться.
Я помню, как сильно были разбиты его губы. Каждое слово давалось ему с трудом, лопались запёкшиеся корки, из трещин начинала снова сочиться кровь… Его расстреляли в подвале «Крестов» на следующий день, 13 апреля 1937 года. В списках его имя стояло под пятым номером. В его невиновности, конечно, разобрались, но только спустя полстолетия, когда уже и косточки его почти истлели. Вот как получилось, пятьдесят лет потребовалось, чтобы понять, что он был обычным фотографом, а не шпионом иностранных держав.
– Какой ужас! – выдавил из себя Степан.
История казалась очень странной и пронизывала душу болью. Если это был «чёрный воронок», который вёз заключённых на расстрел, как Петруше удалось спастись? И сколько тогда ему лет? Кто этот человек с разбитыми, окровавленными губами?..
– Это твой родной дед. Только, видишь ли, он не успел состариться, потому и дедом стал тебе по родству, а не по возрасту… – тихо ответил Петруша на незаданный вопрос. – Григорий Олегович Корнев. Единственное, что осталось от него – тонкая папка «Дело» в два листа, которая спрятана в архиве Большого дома, и несколько фотографий Литейного моста, который он так любил.
– Этого не может быть! Один мой дед живёт в Париже, мы с ним разговариваем по Скайпу, а другой, вместе с моей второй бабушкой – на Московском проспекте! Это какая-то ошибка!
– Всякое в жизни бывает, – рассудительно заметил Петруша, не став спорить. – Пойдём, я соберу свой ящик, и мы с тобой немного прогуляемся, пока от твоих пирожков совсем не растолстели…
С Петрушиного рисунка смотрели на Степана печальные, удивлённые и почему-то очень знакомые глаза. «Меня-то за что?!» – будто спрашивали они.
Пока Петруша собирал свои вещи, мальчик неотрывно смотрел на портрет. Когда старичок осторожно вытащил кнопки из рамы и скатал рисунок в трубочку, Стёпа вдруг попросил:
– А можно я его заберу себе?!
Ему мучительно жалко было этого человека, хотелось сохранить, сберечь его портрет, повесить в красивую раму на самом заметном месте. И не потому, что Петруша назвал его родным дедом Степана, в это было невозможно поверить, а потому что сердце сдавливала жалость и сочувствие этому ещё молодому человеку, которого по нелепому обвинению вырвали из жизни. И которого навеки потеряла и, возможно, уже совсем забыла его семья. Хотелось хоть как-то позаботиться о нём, хотелось запомнить его. Он ушёл не по своей воле и так и не смог понять, за что его убили…
– Конечно! Бери, радость моя! – по-детски обрадовался Петруша и даже снял с головы шапку, чтобы похвастаться перед ней: – Вот погляди, Голубушка, каково! Значит, хорошо дурак постарался! Стёпушке нашему понравилось, природнилось. А большей похвалы мне и не надо!
Проговорив это, он усадил шапку обратно себе на голову, но она там сидеть не захотела, ёрзала и сползала то на одну, то на другую сторону.
– Видишь, какая строптивица мне досталась! – расстроился Петруша. – Считает, что ты это по доброте душевной попросил, а не из-за автографа.
– Не слушай её, деда! Пусть сидит твоя шапочка на месте и не завидует, – отшутился Степан.
Он ничего не понимал в художественности рисунка и не мог рассуждать на тему техники и таланта, но глаза на портрете были поразительные, живые, вопрошающие, заглядывали в самую душу: «Стёпа, почему они со мной так?..»
– Как ты хорошо сейчас голубке моей ответил! Приструнил её, нерадивую, за меня, сироту, заступился, – улыбнулся Петруша. – И знаешь, я рад, что ему найдётся место в твоей жизни! Правда, очень-очень рад.
– Я же ничего не сказал, я же только подумал… – удивлённо пробормотал Стёпа.
– Ну, пошли с Богом! – воскликнул Петруша, повесил себе через плечо ящик и направился к пешеходному переходу. Этот ящик, висящий на толстом ремне, и обветренное лицо делали его похожим на рыбака.
– А куда мы сейчас? – спросил Степан. – Я думал, мы по мосту пойдём… На ту сторону Невы.
– Нет, радость моя, дотудава нам ещё чапать и чапать!
До Большого дома на Литейном проспекте Петруша не проронил ни слова. Шагал быстро и смотрел всё время только себе под ноги. Он что-то тихо пел, но из-за шума проезжающих машин невозможно было расслышать ни слов, ни мелодии.
Переходить проспект Петруша не собирался. Он остановился напротив дома № 4, который народом был прозван «Большим», опустил на асфальт свой ящик, снял шапку, оголив седую голову, и горько, со слезами в голосе запел: «Душе моя, душе моя, востани, что спиши, конец приближается!» Стёпа встал рядом с ним и тоже снял шапку. Душу переполняло сочувствие человеческому горю, которое ощутимо выплёскивалось из этого здания и которое всё время нёс в своей худенькой груди старичок с длинной косицей.
Люди, проходя мимо, озирались на них, показывали пальцами, кто-то смеялся. Впервые в жизни Степан не обращал на них внимания. Их насмешки не ранили его. Люди, спешащие по своим делам, идущие привычной, беспечной дорогой, находились совершенно в другом измерении.
Петруша троекратно перекрестился, поклонился в пояс и жалобно проговорил:
– Вот так вот, радость моя… Сюда со всех сторон тащили людей. Издалека и из близка. Фотограф жил совсем неподалеку, почитай, в соседнем доме. А батюшка Михаил Шилов – в далёкой деревне Мотохово, что стоит за Ладожским озером, из которого Нева берёт свой исток.
И старичок рассказал, что отец Михаил всё успевал: и службы служил, и к людям внимателен был, приходящих в церковь всегда утешал, крестил младенцев, венчал юношей и девушек, а уходящих на Тот Свет провожал. А чтобы свою семью поднять и детей вырастить, а была у батюшки семья большая, многодетная, он крестьянским тяжёлым трудом трудился от восхода до заката. До сих пор поле, его потом окроплённое, в народе Попово Поле называется, хотя сколько лет уже миновало с того давнего, лютого 1937 года! И про отца Михаила уже все давно забыли в Мотохове, и храм разрушенный совсем бурьяном зарос, а рябины, как раны на месте снесённого купола, кровят