Иногда, загрустив, Чурила надолго исчезал, возвращался только под утро, хмельной и насмешливый. Фефел покорно сносил его грубые шутки, раздевал и укладывал монаха спать.
Привязался калика к Чуриле, как собака к своему новому хозяину. Все, что ни попросит монах, тут же бежит исполнять.
Сперва Фефел убирал в кельях. Потом, когда к нему попривыкли сторожа, стал хаживать за ворота вместе с Чурилой — игуменовой печати ему не требовалось, — а если Чурила был пьян или занят работой или просто лень ему было, хаживал в Суздаль один, приносил из города в высоком ведерке мед да густую брагу.
Свел его однажды Чурила с веселой бабой — Вольгой. Бражничали они у Вольги, ели белые хлебы, кислую капусту да пироги с рыбой. Была Вольга дородна, ростом повыше Чурилы, грудаста, сбита так, что и не ущипнешь, лицом кругла, румяна, черноброва, с бесинкой в серых глазах. Одно слово — огонь-баба. Слух был, помер у Вольги муж на другой день после свадьбы, и все хозяйство подняла она своими руками. Ими она и избу рубила, и пироги стряпала, и корову доила. А раз, когда мужики из пригорода задумали сделать с ней недоброе, так погуляла теми же руками по их загривкам, что они долго еще потом вспоминали Вольгу, почесывая ушибленные места.
С Чурилой была Вольга ласкова и податлива. Фефел ей не приглянулся.
— Это где же ты такого сморчка разыскал? — спросила она раз Чурилу при калике. — Мужик не мужик, рухлядь старая…
Фефел не обиделся на ее слова — ко всякому привык. Чурила сказал Вольге:
— Не гляди на лицо, а гляди на обычай. Ты, баба, не бранись. Фефелушка — человек божий. Не по мужескому делу к тебе привел — по веселому. Накрывай-ка ты на стол да угости чем придется… Только поскорей. А то ведь ведомо: бабе лишь бы язык почесать.
У Фефела сердце под рубищем любвеобильное — и старо, да не холощено. А выпьет — и вовсе как дурной. Пришлась ему Вольга по душе. Только куда там!.. Ходил он вокруг нее кочетом, потеха, да и только. Вольга звонким смехом заливалась:
— Что ты, Фефелушка? У кого на уме молитва да пост, а у тебя бабий хвост.
— Не кори его, Вольгушка, — добродушно говаривал Чурила. — Мужик весь век томился. Пожалела бы…
— Сгинь ты, пакостник, — набрасывалась на монаха Вольга.
И еще говорила Фефелу:
— Не коси глаз на чужой квас.
Но не только к Вольге наведывался Фефел в ту позднюю ночную пору, когда отпускал его из монастыря Чурила. Была у калики и другая забота.
Как-то повстречался ему в Суздале поджарый мужичонка с торбицей на спине, с палкой суковатой в скрюченной, как птичья лапка, руке. Столкнулся с ним Фефел, попятился, весь сошел с лица… Хотел бежать, да мужичонка лапкой его — хвать:
— Погоди-ка, постой, старче. Аль знаться не желаешь?
— Да ты-то кто таков? — закудахтал Фефел, а сам уж почуял: пропала его головушка. — Не томи, добрый человек, отпусти. По делу я, по монастырскому…
— В чернецы подался! — обнажил мужичонка хищные зубы в черной бороде, но руки не разжал. — Подь-ко за сруб, поговорить надобно.
Уперся Фефел — ох как заходилось сердчишко, ох как заходилось! — а от мужичонки не освободиться. Признал его, вспомнил: из одной ватаги, тоже калика, да и не калика вовсе — тать, атаман…
На мосточке через Каменку вырвался Фефел, убежал. Вернулся в монастырь без браги. Чурила подивился:
— Ровно бесы за тобой гнались, Фефел. Где же брага?
— Расплескал, батюшка, — повинился Фефел. — Шел по мосточку горбыльчатому, скользнула нога…
Но о встрече — ни слова. Долго потом боялся выходить, все отговаривался:
— Немочен я…
Седмица прошла. На вторую седмицу расхрабрился Фефел, да и по Вольге соскучился. Взял ведерко, выбрался из монастыря в овражек. В овражке тихо, по дну — ручеек да мягкая травка. Радовался Фефел, думал — всех умнее оказался. А в овражке том его и подстерегли. Накинулись сразу трое, свалили, прижали к земле, руки за спиной скрутили.
— Ай ты, коняга старая, своих не признаешь?!
Признал своих Фефел. И мужичонку с черной бородой признал:
— Винюсь, атаман, свет ты мой, Нерадец. Давеча темно было…
— То-то же, — пообмякнув, сказали калики. — А бежать будешь?
— Не.
Развязали калики Фефела, повели овражком к старой крепостной стене. В стене той — лаз, за лазом — землянка. В землянке дух спертый, по краям, на чурбаках, — неструганые доски, на них калики, мужики и бабы. Увидев Фефела, загалдели все разом:
— Попался, отступник!
Грязные руки потянулись к Фефелу, в волосы, в бороденку вцепились. Фефел только глаза прикрыл, не защищался, да и куда уж ему, старому?! Но атаман сверкнул на калик огненным взглядом:
— Не трожьте старца. Старец — мой!
Калики, ворча, расползлись по своим доскам. А Фефела атаман провел во вторую землянку, повыше и попросторнее первой. Лавки здесь были струганые, над входом повешена чистая холстина. В углу — божьи лики, под ликами — лампада, а на столе, врытом в землю, — бронзовый подсвечник с оплывшей свечой.
Не сводя с Фефела злых, настороженных глаз, Нерадец опустился на лавку. Калике сесть не предложил. Долго так разглядывал его в полной тишине. И Фефел разглядывал атамана — со страхом и тоской: боялся его, помнил — тяжела у атамана рука. Было раз — придушил атаман этой самой птичьей сухонькой лапкой такого же, как и Фефел, беглого калику.
«Чур, чур меня!» — мысленно перекрестился Фефел, избегая обволакивающего атаманова взгляда.
— Ты в глаза, в глаза гляди, — прошипел Нерадец.
И стал он потихоньку, исподволь пытать Фефела, как от ватаги отстал да как попал в монастырь. Вызнал и про Чурилу, и про Вольгу. Расспросил, кто стережет ворота в монастыре и много ли в кладовых добра. Надумал было Фефел хитрить, но Нерадец пригрозил:
— Девушка гуляй, а дельце помни!
Суровый закон в ватаге. И блюдет тот закон атаман. Вспомнил Фефел старикашку удушенного и сдался, все выложил Нерадцу: и про кладовые, и про сторожей.
Погладил атаман густую бороду, встал, похлопал Фефела по плечу:
— А теперь ступай, старче.
Думал Фефел — не отпустят. Сильно удивился. Но атаман ударил в ладоши, велел, чтобы нашли ведерко и шелепугу. Фефелу сказал:
— Ты человек нам нужный. Иди, живи как жил, а надо будет — сами позовем… — Он помолчал и добавил: — А ежели проболтаешься, от суда нашего на краю света тебе не скрыться. И в порубе сыщем, и в княжьих хоромах. Ступай.
Едва живой выбрался Фефел из землянки. Не поверил счастью, ощупал себя — цел. Бегом, трусцой засеменил в монастырь. Когда закрылись за ним ворота, вздохнул облегченно: слава тебе, господи!.. А браги Чуриле снова не принес.
— А ну, дыхни, пропойца, — напустился на него Чурила. — Не поверю, что вдругорядь скользнула нога на мосточке. Вылакал брагу?
— Не пил я, — побожился Фефел.
— Врешь!
Взял Чурила давно томившийся в углу тяжелый сосновый посох да и приложил его Фефелу к мягкому месту.
— Пьяное рыло — чертово бороздило, — приговаривал он, гоняя старика по келье. Признавайся, кому брагу снес?
Не позволил он Фефелу в тот вечер остаться в своей келье. Осерчал. Склонился над книгой, часто задышал, неслышно задвигал губами. Фефел постоял, жалостливо глядя на Чурилу, и побрел к себе.
Шел и думал: кончилась спокойная жизнь. Атаман шутить не любит. И уж догадывался, на какое лихое дело нацелил Нерадец ватагу. Не зря выпытывал про монастырские кладовые.
4
Вечер был золотой. Редкие, растянутые по горизонту облака на западе окрашивались в багрец. Тонкие нити солнца ткали на ветвях деревьев причудливую паутину. Церквушки стояли нарядные, как невесты. На причелинах драгоценными украшениями сверкали медные полосы. Но и они постепенно гасли.
Солнце красным щитом упало в Клязьму, закачало на глубинке золотоперые кораблики. Потом ушло наполовину в воду, встретившись со своим отражением, обожгло огнем крест на Успенском соборе и оставило после себя на небе только дымящийся розовый след.
В ремесленной слободе у Серебряных ворот густо брехали обеспокоенные наступлением ночи псы. Псов было много, за каждым забором по псу, они перекликались друг с другом — то неторопливо, деловито, то бойко, то испуганно. Улица затихала, ворота закрывались на засовы, в избах садились вечерять.
Никитка часто оглядывался: от самого Левонтьева дома брели за ними два мужика; шли, таились, пережидали, когда останавливались Никитка с Аленкой. Неспроста упреждал Левонтий. За избой следили.
Больше всего опасался парень за Аленку. Закон суров. Бросят Никитку в поруб, а Аленку отдадут боярину Захарии. Как ей тогда?
Нет, не отдаст он боярину Аленки.
Прошли еще немного — преследователи не отставали. А ночь все густела, наливалась тревожным сумраком.
Остановились. Никитка шепнул девушке на ухо: