Менахем и впрямь до тюрьмы был жених на загляденье — черные, густые, как колесный деготь волосы; широкие, крепкие, как кладбищенские плиты, плечи; голубые, как у христианина, глаза. С ним заигрывали и рослые, мускулистые, созревшие для соблазна и утех литовки, которые ласково, на свой лад называли его Миколюкас. Встретят где-нибудь на улице или у реки, и давай искушать:
— Миколюк, приходи завтра на маевку… Научим тебя клум-пакойис танцевать! И кадриль! И польку! Не бойся, не тронем, домой вернешься целехоньким. Ха-ха-ха!.. А если и тронем — еще спасибо скажешь. В чужом саду яблочки слаще. Ха-ха-ха!.. Правда, Антанина?
— Правда, правда, Казе! Слаще! Ха-ха-ха!
— Приходи, Миколюк, на Заячий лужок. Не пожалеешь…
В местечке тревожно и злорадно перешептывались: начнет, мол, с кадрили или польки, а кончит крещением в костеле. Такое в Йонамиестисе уже случалось. Сын аптекаря Менделя Левина надкусил яблочко из чужого сада и вскоре из Мотла стал Мотеюсом Левинскасом, и сменил бархатную ермолку на серебряный нательный крест.
Менахем ни на какие призывы не откликался, внимания на подковырки не обращал, на Заячий лужок не ходил, в чужие сады не забирался, и, если с кем-то и водил дружбу, то только с сиротой Брахой, хромоножкой, служившей нянькой и кухаркой у многодетного рабби Иехезкеля; защищал ее от поклепов и злых оговоров, будто она, невенчанная, вот-вот понесет от него и родит байстрюка. За глаза ее в Йонамиестисе называли дурочкой, блаженной, но Браха ни на кого не таила зла, улыбалась каждому встречному и поперечному своей беззащитной и неброской улыбкой, убеждая не столько других, сколько самоё себя, что любить должно не только того, кто тебя любит, но и того, кто тебя не любит. Разве река не поит всех — даже сбрасывающих в нее навоз и гниль, разве деревья не шелестят для всех — даже для ломающих их ветки и обдирающих их кору, разве птицы не тешат своим сладкозвучным пеньем всех — даже тех, кто держит их годами в неволе? Господь Бог никого и никогда не осуждает за любовь. Только за ненависть и злобу.
Это она, Браха, ничего дурного не подозревая, в один из осенних дней невольно свела Менахема с той, из-за которой вся его прежняя жизнь пошла кувырком.
— Знаешь, c кем сейчас рабби Иехезкель разговоры ведет? Ни за что не угадаешь.
— Ну?
— С цыганкой из табора.
— Ну?
— Она за один лит согласилась рассказать про его судьбу. Рабби лит дал, но от гадания отказался.
— А что — разве он и по-цыгански понимает?
— Нужда заставит — и по-птичьи запоешь. Цыганка, оказывается, говорит на идише. Плохо, но понятно. Рабби сказал ей — всё, что человек должен знать про свою судьбу, уже давно написано в Торе. Там, мол, ясно сказано о том, что было тысячи лет тому назад, что произойдет через мгновенье и что случится через тысячи лет… Другая после этого не стала бы ему досаждать и ушла бы, но эта и бровью не повела..
— Если рабби Иехезкель сам не решается ее выпроводить, может, помочь — кликнуть ее. Пусть лучше мне за лит погадает и скажет, что меня в ближайшее время ждет, — неожиданно выпалил Менахем.
Он и сам не смог бы объяснить свой внезапный и бездумный порыв, тем более, что в никакие гадания не верил. Что это было — то ли неутоленное любопытство, то ли подспудное желание узнать о себе то, что от других вряд ли когда-нибудь узнаешь.
— Она, между прочим, красивая, — просто, без всякой зависти, скорее с какой-то застенчивой гордостью, словно речь шла о ней самой, — сказала Браха. — Таких красавиц я сроду не видела. Даже во сне.
Брахины слова еще больше раззадорили Менахема. Кем, кем, а писаными красавицами Йонамиестис похвастать не мог...
— Чего ж она там так долго?
— Наверно, все-таки пытается уломать старика. Я своими ушами слышала, как она говорила, что цыгане знают то, чего нигде пером не написано и никто, кроме них, на свете не знает.
— Может, и впрямь знают.
— Рабби Иехезкеля не привык выгонять пришельцев. Пока не накормит, не расспросит, есть ли у них крыша над головой, не отпустит. Кто кроме него оставляет на ночь открытой дверь для бездомных и гонимых? Наш рабби, даруй Господь ему долгие годы, не так боится того, что его ограбят или убьют, как того, что не успеет вовремя кому-то прийти на помощь.
Наконец цыганка вышла.
Она и впрямь была красива какой-то диковатой, дразнящей красотой — высокая, смуглолицая, белозубая, в длинной. широкой юбке, увешанной вдоль пояса аляповатыми блестками, в цветастом платке, из-под которого выбивались отливающие глазурью черные пряди; крупные лунообразные серьги, которые при ходьбе позвякивали и сверкали в ушах, как ломти диковинных заморских плодов. У нее была стремительная походка — она передвигалась, как лесной зверек, прыжками, словно одновременно высматривала и подстерегающую опасность, и свою очередную жертву. Цыганка скосила свои большие, цвета вишневого варенья, глаза сперва на хромоножку Браху ("Ну ей, бедняге, с колыбели уже всё нагадали"), потом задержала взгляд на стройном, молодцеватом Менахеме ("Этот красавчик вполне может сойти и за цыгана") и, смекнув, что ничего на них не заработает, собралась было пройти мимо, как ее остановил мужской голос:
— Меня зовут Менахем.
— А меня Ильда.
— Можешь мне погадать?
— Почему бы нет? Я гадаю всем, кто платит.
— Я заплачу, — пообещал тот, кто мог сойти за цыгана.
— На картах или по руке?
— По руке.
— Но деньги, милый, наперед.
— Сколько с меня?
— Со всех по литу.
Менахем полез в карман и достал оттуда денежку.
Ильда долго рассматривала монету, переворачивала с боку на бок, спрятала ее куда-то в безразмерную юбку, потом своей окольцованной, загорелой рукой взяла пятерню Менахема и нараспев, перемешивая осколочный идиш с шипучим польским, принялась с каким-то глухим неистовством нашептывать что-то про предстоящую любовь Менахема к пиковой даме, которая скоро явится и воспламенит его одинокое сердце, как молния в поле стожок соломы; про счастье, которое он потеряет, если ради любви не отречется от всего, что было ему дорого до встречи с прекрасной незнакомкой.
Браха слушала Ильду с почтительным испугом, удивляясь ее напору и уверенности, а Менахем смотрел то в бездонные, омутные глаза ворожеи, то на ее окольцованную руку, заразительное тепло которой растекалось по всему его телу и вызывало какое-то безотчетное томленье и смутную и непривычную тревогу.
— Фартик! (Готово!), — низким, грудным голосом сказала Ильда. — Лучшего будущего ни у кого за лит не купишь, — и рассмеялась.
Рассмеялся и Менахем, не заметив, что все еще держит ее за руку.
— Руку-то мне, красавчик, верни. Рука моя, золотко, стоит намного дороже, чем гаданье.
И снова рассмеялась.
Менахем смутился и отдернул свою пятерню.
— Прощай! — пропела Ильда и поспешила к другим домам за новой данью…А страстной любви, несметного богатства и дальних дорог у нее было припасено для всего местечка.
— Понравилась она тебе? — тихо спросила Браха и, не дожидаясь ответа, добавила: — Жаль, что не еврейка. Тогда ты на ней уж точно бы женился.
— Глупости, — бросил он, не возразив, однако. — С чего ты взяла?
— Так мне показалось…
Слова Брахи ошеломили его. Хромоножка своим женским чутьем ревниво угадала то, что вертелось у него в голове и в чем он стеснялся самому себе признаться. Хотя чего стесняться? Разве Господь спрашивал, какого Ева роду-племени, цыганка она или еврейка? Всевышний никаких дознаний ей не устраивал, соединил с Адамом и благословил. Почему же Он не может сделать то же самое с ним и Ильдой?
Не успел Менахем расстаться с ворожеей, как вновь стал бродить по местечку и искать с ней встречи. Стоило ей выйти из какого-нибудь дома, где она за лит предсказывала златые горы и кучу детей, как он тут же подкрадывался сзади и по-мальчишески звонко, восклицал:
— А мне погадаешь?
Прохожие евреи оглядывались на его окрики и с немым состраданием крутили боевым указательным пальцем у виска или назидательно доили свои пейсы.
Ильда испуганно оборачивалась и, увидев Менахема, принималась хохотать на всю улицу...
— Я тебе уже всё нагадала.
— Не все, не все. Что-то ты все равно утаила. Ведь утаила? Давай еще раз.
И так изо дня день.
— Я тебя, красавчик, разорю… Денег на меня не хватит.
— Хватит, хватит. А не хватит, банк ограблю!..
Менахем мягко и настойчиво втягивал Ильду в эту непонятную и небезопасную игру, исподволь как бы приручая, и та не противилась его забавным шалостям, а зачастую даже их своим хохотом поощряла. Пока платит, пусть шалит. Его ухаживания льстили ее самолюбию и скрашивали нищенские, однообразные будни. Приученная с детства всё оценивать трезво, извлекать из всего, пусть малую, выгоду, она нисколько не сомневалась в том, что как только табор стронется с места и покинет это замурзанное местечко, ее игра с этим прилипчивым воздыхателем навсегда закончится — он наконец уразумеет, что оседлому еврею к цыганке приставать нечего. Еще не было такого случая, чтобы евреи женились на цыганках, а цыганки выходили за евреев. В Польше какая-то сумасбродная цыганка попыталась нарушить священный завет предков, и отец за это забил ее до смерти плетьми. Достанется Ильде, если в таборе пронюхают про ее шашни с Менахемом. Что с того, что он похож на цыгана? Воробьи с соколами вместе не летают. Еврей не станет всю жизнь кочевать по белу свету, мотаться из одного местечка в другое, из одной страны в другую, он ни за что не променяет свою крытую дранкой или черепицей крышу на дырявое осеннее небо, и цепи, которыми он прикован к своей лавке и синагоге, к цирюльне и к столярной, на голодную свободу и бесприютную волю.