Ильда никогда не забывала наставлений деда:
— Бог создал человека, а ветер — цыгана. Нынче тут, завтра там…
При встречах с Менахемом ей на неподатливом идише или на невнятном польском недоставало слов для того, чтобы растолковать ему, что она издавна назубок усвоила от своих предков — держаться подальше от чужих, не верить никаким их посулам и клятвам, не ждать от них никаких милостей — иначе беды не миновать. Неровен час, поддашься, девочка, нахлынувшему чувству и жестоко и непоправимо за него поплатишься..
Бабье лето шло к концу. Расположившийся на косогоре табор готовился не то к возвращению в Польшу, не то к переезду на зимовку в Германию, еще сулившую оскудевшее тепло. По вечерам цыгане жгли костры, и их яркие сполохи ложились на сонные, съежившиеся дома погашенного Йонамиестиса. С косогора над Вилией до местечка нет-нет да долетали обрывки тягучих, просмоленных мглой, цыганских песнопений и тоскливое конское ржанье.
Ильда больше в местечко с косогора не спускалась, и Менахем уже не надеялся ее встретить. Сам он в табор приходить не решался — придешь и живым оттуда не уйдешь. Но вдруг, в одно пасмурное утро, перед самым отъездом Ильда сама появилась в местечке и принялась возле синагоги подкарауливать Менахема.
— А я-то думал, что вас уже ветром сдуло, — удивился он, когда столкнулся с ней у ворот молельни. — Вы что — не уезжаете? Остаетесь?
Он уже готов был выплеснуть на нее обуявшую его радость, но Ильда своей хмуростью как бы умерила его пыл — мол, не радость меня сюда привела, а беда.
— Цыгане нигде не остаются. Приходит срок, и мы отовсюду уезжаем.
Она помолчала и через мгновенье уже не так резко выдохнула:
— Уедем и отсюда. Если, конечно, кто-нибудь поможет.
— А что случилось?
— Зоська пала…
— Зоська?
— Наша лошадь. А без лошади цыган как без рук и без ног. А нас в семье шестеро — отец, мать, три сестренки, мал мала меньше, да старенькая больная бабушка…
— Я бы рад, — опешил Менахем. — Но у нас дома только кошка и три курицы с петухом.
— Курицу в повозку не впряжешь. Нужна лошадь.
— Да, но где ее взять? Балагула Шая своего битюга не даст. С могильщиком Иосифом и говорить нечего — его кляча еле ноги тянет…
— Следующей осенью, когда приедем снова, мы вернем ее хозяину. Это неправда, что все цыгане — воры. Если поможешь, то всё, что я тебе нагадала, сбудется. Честное слово.
— Я подумаю, — сказал Менахем, не связывая себя обещаниями.
— Табор уходит послезавтра утром, — стараясь скрыть свое недовольство, помрачнела Ильда. — Цыгане не думают, а действуют. А вы думаете, думаете и ничего не делаете. Поэтому вас и не любят.
— А вас не любят за то, что вы делаете, — огрызнулся. Менахем.
— А мы в чужой любви не нуждаемся. И ни у кого ее не клянчим! - Ильда вдруг повернулась и вприпрыжку, как вспугнутый зверек, обиженно зашагала прочь...
Всю ночь Менахем ворочался с боку на бок и мысленно повторял ее слова о чужой любви, в которой они не нуждаются, и спорил с Ильдой до самого утра. Она, видно, считает его трусом, не способным на поступок, достойный настоящего мужчины.. Но он ей докажет, что это не так. Докажет, что в чужой любви нуждаются все, даже собаки.
Под утро он отправился на окраину к конюшне бургомистра, выпилил лобзиком из деревянной двери замок, нырнул в хлынувшую темень и осторожно вывел бургомистрову лошадь, боясь, что та, почуяв запах чужака, заливисто заржет и выдаст его.
Уже светало, когда Менахем неуклюже взобрался на рысака и помчался во весь опор к табору.
Табор спал. Услышав конский топот, из шатров то тут, то там стали высовываться их обитатели и с недобрым любопытством разглядывать седока на неоседланной породистой лошади.
— Я ищу… паняле…(барышню) Ильду, — выдавил Менахем.
— Ильду Бальцерович? Их шатер там. Второй с краю, — буркнул кто-то из зевак.
Возле крайнего шатра бугрилась свежая могила, в которую, видно, зарыли павшую Зоську.
— Паняле Ильда! — несмело позвал Менахем. — Паняле Ильда! — его голос ломался от растерянности и нетерпения.
Долго никто не отзывался, и Менахем уже подумывал спешиться, привязать рысака к оглоблям повозки, в которую была свалена упряжь Зоськи, и, заметая следы, лесной тропой вернуться в местечко.
Но тут из распахнутого шатра выскользнул высокий, дородный цыган с пышными, как бы вывязанными из шерсти усами и коротко и зло сказал:
— Ильда спит. Что господину угодно?
— Передайте, что я ее просьбу выполнил.
— Какую просьбу?— неласково спросил усач.
— Пригнал для вашей семьи эту лошадь.
— Ильда! — закричал тот, — Ильда! К тебе какой-то господин. — И, не дождавшись дочери, юркнул в шатер.
Вскоре показалась заспанная Ильда.
— Ой! Менахем! Что я вижу? Лошадь! Живая лошадь! — Она бросилась к нему, схватила за руку и быстро и лихорадочно поцеловала. — Ты… ты настоящий цыган!.. — пролопотала. — А теперь уходи! Слышишь — уходи, пока мой отец не прирезал обоих…
— Счастливо, — выдавил Менахем .
Когда он обернулся, то увидел, как Ильда прильнула щекой к огромной, теплой голове лошади и стала что-то жарко и благодарно ей шептать. Рысак понятливо качал головой, и его лохматая грива шелестела над Ильдой, как плакучая ива
Поиски похищенного вороного поручили единственному стражу порядка в Йонамиестисе Пятрасу Гаршве, но все его старания оказались напрасными. Кроме впавшего в многолетнюю и безмятежную спячку чешского браунинга на тощей заднице, никаких средств для поимки похитителей у него не было. Потерпевший бургомистр несколько раз звонил сыщикам в Каунас, но такие проишествия их сейчас не очень-то заботили и волновали. До рысака ли, когда немцы объявили войну соседней Польше, а русские по навязанному договору под гром оркестров вошли в Литву и разместили в ней свои воинские базы и гарнизоны.
Через сутки после угона Менахем явился в полицию с повинной.
— Ай, ай, ай! Такой серьезный молодой человек, и вдруг конокрад… Зачем ты дуралей это сделал? Разве твой дед гончар Нохем крал лошадей? Разве твой отец — столяр Лейзер ночами выпиливал дырки в чужих дверях? Еврей может на пол-лита надуть любого, даже его превосходительство президента, недоплатить в казну налоги, не долить в корчме водки, недодать в лавке сдачи или продать покупателю не весенней свежести селедку. Но врываться в конюшню и красть лошадь?! Фэ!
Суд над гражданином Литовской республики Менахемом Лурье был скорый и справедливый. Как взломщика и вора, угнавшего у официального лица лошадь английской породы его приговорили к пяти годам заключения в каторжной тюрьме. И куковать бы ему в ней на нарах весь срок от звонка до звонка, вспоминая за решеткой цыганский табор, Ильду с ее бесовскими чарами, бездонными, как омут глазами, если бы в одночасье в Литве не сменилась власть, и в тюрьме не появились бы следователи в чужеземной форме с невиданными знаками отличия и не принялись бы сортировать и отсевать заключенных.
— За что, голубчик, сидишь? — спросил его по-литовски веснушчатый офицер в новехонькой форме и с красной звездой на фуражке...
— У бургомистра нашего местечка лошадь угнал. Хотел помочь одному попавшему в беду семейству, — воспрял духом Менахем.
— Лошадь? У бургомистра? Да за это же, голубчик, тебе не отсидка положена, а высокая правительственная награда… медаль за проявленное милосердие. Ты, можно сказать, против нашего классового врага — буржуев пошел.
— Да не пошел я против... Просто так вышло. Я…
— Ладно, — перебил его горбоносый и рукавом мундира вытер со лба блестевшие росинки следовательского пота. — Твоя фамилия Лурье?
— Правильно. Менахем Лурье.
— Так вот что, товарищ Лурье: собери свои монатки, и на выход!
Когда Менахем вернулся в местечко, там уже прежнего бургомистра не было — на своем заграничном автомобиле он заблаговременно укатил в Тильзит к немцам. Не шлифовал больше казенными ботинками улицы Йонамиестиса и дозорный Пятрас Гаршва, высматривавший лишнюю кошерную рюмку: Советы у него отняли потертую кобуру с чешским браунингом, и каждый Божий день он аккуратно заливал свое безысходное горе не кошерной наливкой у Гедалье Казацкера, а хуторским самогоном.
Выпущенного из тюрьмы Менахема в местечке встретили холодно и даже враждебно. Еще бы — взял и опозорил всех перед всем миром. Теперь куда ни пойдешь, куда ни поедешь — всюду слышишь: ах, эти йонамиестские конокрады!
Только хромоножка Браха и престарелый рабби Иехезкель не отвернулись от Менахема — всячески помогали ему поскорей оправиться от каторги и подлечить дырявые легкие.
— Не осуждайте его! Добро в одиночку не ходит, — уверял противников Менахема рабби, умудренный жизнью и не склонный к окончательным приговорам. — Чтобы сделать доброе дело, человеку иногда приходится брать и зло в компаньоны...