— Собственно, повезло не только в этом. Ты знаешь, нынешняя Александрия — город удивительный. Я сказал бы, что это некое горнило мистической жизни. Меня всегда интересовала философия, это свойственно богатым людям, особенно выбившимся из низкой среды. Да-да, можешь не улыбаться, я говорю это не потому, что пытаюсь унизить себя. Всадническое сословие[6] не самое худшее из всех. Однако, когда по праву рождения, как ты, например, принадлежишь к высшей знати, к своему особому положению привыкаешь с детства, и потом по большей части оно тебя уже не удивляет. Мне же приходилось всего добиваться самостоятельно, и я не раз задумывался о причинах, поднимающих тебя над остальной толпой, о самой сущности власти, о ее роли и прочих подобных предметах, а это, согласись, вопросы философии. Но я теперь о другом. Александрия — город самых разнообразных доктрин, город последователей многих религий, и они сталкиваются в нескончаемой круговерти идей и мнений. Там собрались учителя самых разных верований.
— И среди них есть тот, кто нам нужен?
— Во всяком случае, его рекомендовал нам Филон[7]. Ты слышал об этом мыслителе, возможно, он гордость родного города. Филон утверждает, что в человеке, за которым послали в Фивы, сочетаются все таланты жреца и знатока существующих религий. Он — любитель древностей, при этом блестящий знаток окружающей нас действительности, а это ведь редко встречается. Он знает латынь, греческий, и главное — язык страны, которая так нас интересует, — что, впрочем, не редкость в Александрии. Конечно, чего стоит наш жрец на деле, придется выяснять на месте. Его приезд в Иудею я гарантирую, он появится там рано или поздно. Ты понимаешь, что это не завтра случится, есть определенные трудности, расстояния, например…
— Надеюсь, как жрец он выполнит свои обязанности лучше меня. Помнишь, Луций, меня тоже ввели в жреческую коллегию августалов, призванную чтить Октавиана Августа. Я не умел и шагу ступить, чтоб на меня потом не шипели разгневанные знатоки традиций.
Оба собеседника разом улыбнулись. Им припомнилось театральное действо под названием «посвящение в жрецы», в котором они принимали участие. Один в качестве плохого актера, другой — неуместно веселящегося зрителя.
— Ну, это как раз о том, о чем мы уже сегодня говорили — о преимуществе принадлежности к избранным по рождению. Ты мало что умел, но тебя предназначили к роли жреца, и никто не спросил с тебя за невыполнение обязанностей. Что касается моего кандидата, насколько я знаю, он из низов. И уж если стал известен, значит, обладает выдающимися качествами. Прости, если я тебя обидел, я прекрасно знаю, насколько ты далек от обычных представителей нашей знати, и как прекрасно образован. Но это — скорее исключение, нежели общее правило. А жрец-то из тебя действительно никакой, так что я не совсем неправ… Но быть причастным к жречеству необходимо, и мы еще поговорим об этом позднее. У меня есть одна мысль по этому поводу, и придется тебе, наверное, преодолеть свою неприязнь к жреческой среде и обязанностям. Сейчас же лучше вернуться к общему разговору, слишком мы с тобой отвлеклись…
Они действительно отвлеклись от общего разговора, а он был небезынтересен.
Насмешки градом сыпались на Понтия Пилата. Луций Вителлий[8], сын римского всадника и управителя имений императора Октавиана Августа, Публия Вителлия из Нуцерии, веселился больше всех. Этот молодой человек был подающим надежды представителем известного в Риме семейства, давшего уже стране не одного консула. Причиной его нападок на Понтия была собственная, всем хорошо известная, страсть ко всему восточному, загадочному и прекрасному, как он это себе представлял. Втайне он завидовал Понтию, ибо тот отправлялся в те страны, в которые так рвался сам Вителлий, назначения в которые добивался, используя свои семейные связи, — но пока безуспешно.
— Наш Понтий непременно ворвется в храм Изиды[9] прямо на коне, и в доспехах!
— Раздетым, и с личным оружием наперевес, — вторил Вителлию Луций Анней Сенека[10].
— Понтий, как большой поклонник женщин, прогонит Анубиса[11] и станет сам любить всех иудеянок подряд, и Тиберий ему не указ!
— Жрецы поддержат Понтия, поскольку все казенные деньги он отдаст им, и они, побежденные громадностью суммы, забудут об Анубисе и подчинятся Понтию!
Все эти насмешки были связаны с историей, некоторое время назад случившейся в Риме. Тогда тоже немало смеялись над наивностью героев истории, в особенности почему-то над горем обманутого мужа, ославившего невольно глупенькую жену и самого себя, а заодно выгнавшего из Рима ни в чем не повинную Богиню.
Некий знатный юноша по имени Децим Мунд страстно влюбился в замужнюю римлянку Паулину, но не смог добиться взаимности, даже пообещав ей двести тысяч аттических драхм[12] за ночь любви. В отчаянии юноша решил умереть голодной смертью, но вольноотпущенница его отца, Ида, видя, как тот чахнет, пообещала ему, что он изведает любовных утех с Паулиной, причем ей для устройства этого достаточно лишь пятьдесят тысяч драхм. Получив деньги, и зная, как ревностно Паулина относится к культу Изиды, Ида договорилась с продажными жрецами. Те, «побежденные громадностью суммы»[13], сообщили Паулине, что сам бог Анубис воспылал к ней любовью, и зовет её в храм. Польщенная вниманием Бога и потерявшая голову от радости Паулина сообщила сию новость мужу. Тот, зная скромность своей жены, не стал ей препятствовать, предполагая, что это один из обрядов. Вечером после трапезы жрецы оставили Паулину в храме, потушили огни и заперли все двери. Спрятанный в храме Мунд вступил в обладание Паулиной, и та отдавалась ему в течение всей ночи, предполагая в нём Бога. Мало того, покинув храм и вернувшись домой, с упоением рассказывала мужу и всем остальным желающим, «как ласкал её Бог». Слышавшие это домочадцы, хоть и не верили в сошествие Бога, но не знали, что и думать, зная целомудрие и порядочность Паулины. Все сошло бы хитрецам с рук, но Мунд не выдержал и через три дня победительно рассказал Паулине о том, как взял её, назвавшись Анубисом. Дурочка Паулина, разодрав на себе одежды, бросилась к ногам мужа, тот — к ногам императора. Тиберий же, проведя тщательное расследование, приговорил виновных жрецов и Иду к распятию на кресте, а Деция Мунда — к изгнанию.
Самое же печальное для молодых римских повес, и не только молодых: храм, в стенах которого многие из них испытывали и не такие приключения, был разрушен, а изображения Великой Богини сброшены в Тибр. Можно было позавидовать Понтию Пилату, едущему в Иудею, да еще в качестве прокуратора: храм Ашторет[14] был там к его услугам!
Жена его была из рода Клавдиев[15], не самой главной и известной его ветви, но всё же — почетный брак, хорошее родство. Сказать, что он любил её страстно — было бы явным преувеличением. Она не располагала достоинствами, вызывающими страсть. Да, высокого роста, роскошные рыжие волосы, правильные черты лица. Но при этом вся какая-то невыразительная, неяркая. Чаще грустная, задумчивая, необщительная. Не было в ней женского вызова, огня, живости. В постели Прокула была послушна, но восторгов не выказывала, особого физического влечения к нему, Пилату, то ли не испытывала, то ли не умела проявить. Если что-то такое и было, то оно навсегда осталось в прошлом, относящемся к рождению двух их сыновей, теперь уже достаточно взрослых и покинувших дом. Тогда она была молода, отсутствие энтузиазма скрадывалось присутствием молодой кожи, красивого тела, да и что скрывать — его, Пилата, собственным ненасытным желанием. Он всегда был любителем женщин.
И всё же он был привязан к жене по-своему, недаром повсюду скитался с ней. И при назначении на прокураторство в Иудею настаивал на её отъезде с ним, поставил это основным условием, хоть это и не было принято в обществе. Странником и солдатом он был в этой жизни, и таким оставался всегда, а она умела придать его походной жизни некоторый комфорт. Она умела быть незаметной, но её присутствие ощущалось во всём. Всегда вовремя поданная еда, любимое вино, рабы на страже его сна…
С ней было удобно, но не всегда. Иногда она вызывала в нём очевидное раздражение, почти гнев. Обращенное к нему, Пилату, лицо светилось от счастья, если он позволял себе её заметить. Она летела к нему по первому зову, она готова была к любым неудобствам и лишениям. Она была умна, образована, она была тонка, но… Но ему постоянно требовались другие — яркие, блестящие, страстные в постели женщины. И невольное ощущение своей вины преследовало его, особенно в дни, когда до неё, видимо, доходили разговоры и сплетни, и он видел её особенно грустной, со слезами на глазах. Он, Понтий Пилат, повидал многое в своей жизни, он был непоколебим и спокоен, даже если приходилось посылать своих людей на смерть — это доля воина, солдата, о чём тут горевать. Но слезы жены почему-то вызывали в нем досаду, сожаление, внутренний разлад. А срывался он на ней, кричал, выходил из себя, пытаясь убедить, что она нужна ему, нужна гораздо больше, чем кто бы то ни было, а всё остальное её просто не касается. И если бы она не была такой ограниченной, ревнивой дурой, то не стояла бы сейчас такая разнесчастная перед ним, а занялась бы делом…